Выбрать главу

— Заходите, — пригласила из двери мать.

— А деточка ваш спит? — спросило голубое платье, входя. — Первый сон до полуночи — самый крепкий. Счастливое золотое детство.

Он плохо спит, — пожаловалась мать. — Даже ругается во сне. Ей-Богу, такой, все-таки, вредный ребенок.

— А вы, душечка, почему не мажетесь кремом на ночь? — спросила певица и уронила цветок с плеча на кровать мальчика. — Конечно, вы — молоды, но это так скоро проходит — молодость.

— Красавица, красавица, — думал мальчик. — Она — самая красивая во всем отеле и думает, что мама моложе ее. Какая она наивная! Совсем мама не моложе ее. Маме наверняка, наверно, лет сорок.

— Что работа? — спросила певица.

— Сегодня сделал 60, — сказал отец с презрением. — Вот и считайте, что остается на руках.

— Спи, младенец мой прекрасный, — запел слабый чужой голос.

Потолок закружился и раздвинулся, посыпались увядшие розовые розы. Первый сон уступает место второму — без сновидений. Наступала полночь.

БЕЛЫЕ ГОРЫ

Швейцарцы взяли в тот год на каникулы, кроме русских эмигрантских детей, еще детей еврейских и испанских. Они прибывали партиями на вокзал столицы благословенной страны. Кудрявые черные, голубоглазые русые, они все несли на груди плакатик на веревочке с их именем и фамилией. Один мальчик рыдал и объяснял, что он не Иванов, а Бояринов, что они в поезде играли в какую-то сложную игру, приз за которую был плакатик, а потом перед приездом все перепуталось. Его никто не понимал. На вокзале стояли солидные белокурые женщины и улыбающиеся румяные мужчины и, жалостливо бормоча, вылавливали из толпы своих избранников.

Трехлетнего Васильева Петра взяла за руку широкоплечая дама в хорошем сером костюме и голубой шелковой блузочке. Васильева Андрея — высокий мужчина в толстой куртке и больших башмаках.

В городе не было подземной железной дороги. Ходили чистенькие трамваи и разбрасывали искры. Полицейский в белых перчатках разрешил перейти улицу. Сбоку, в переулке стоял прекрасный автомобиль, и шофер с нерусским лицом открыл дверцу и засунул Петра на плюшевое сиденье. Вещей было мало: картонный пакет из универсального магазина с розовой тесемкой, наполненный до половины, и крохотный чемоданчик с кубиками. Петр тихонько хихикал про себя, так как была, очевидно, ночь, а он еще не спит. В деревянном доме с полированной лестницей ему подарили перед сном рубашку с длинными рукавами и подушку в прозрачной наволочке. Оказалось, что он не говорит ни на одном языке. Очевидно, он был недоразвит.

— Как дитя соседей, — сказала Милла, ставя под кровать новенький горшок с переводной картинкой: гном смотрит на гриб, на грибе сидит гусеница.

Но Петр не был недоразвит. Просто у его родителей, живущих в предместье Парижа, не было времени, чтобы им заниматься. Кроме него в семье была дочь, почти барышня четырнадцати лет, и брат Андрэ — семилетний хулиган. Хулиган говорил на сложном уличном наречии и Петра считал грязным бэбэ. Сестра вела сложную тройную жизнь. Дома она держалась жертвой: вздыхала, удивлялась, поругивалась, покорялась, терпела, переносила. В школе она считалась дочерью князя, там она была насмешлива и снисходительна. С соседками-подругами она шла по жизни плечом к плечу и ни в чем им не уступала. Потому что ведь они все равно знали приблизительно всю правду. Они учили ее красить щеки прислюненной оберткой от шоколада и ходить, горбясь, потряхивая волосами, как артистки. Она умела смеяться звонким пустым смехом и бить, взвизгивая, по рукам мальчишек. Андрэ тоже ходил в школу и вообще возвращался домой поздно вечером: битый, голодный, лживый.

Мать шила, отец работал на заводе. Жили очень бедно и беспросветна. И, пожалуй, этот самый Петр и был все-таки единственной радостью семьи. У него были нежные круглые глаза, белая кожа и тихая наблюдательность. На высоте своего роста он рисовал на стенах дома разные смешные картинки: пруд и на нем — утка с почти собачьей головой гонится за низко летящей бабочкой аэропланного типа, дом и по бокам два цветка до неба, лошадь с четырьмя хвостами, и на каждом — бантик, и всякие другие веши. И говорить Петр, конечно, умел. Но его речь была такой страшной смесью междометий русских, украинских, французских, польских, итальянских, произносимых по его адресу соседями и гостями, что его не понимала даже родная мать, говорящая гордо и певуче лишь на одном своем родном языке, ко не имеющая никогда времени научить тому же любимого сына.

Утром Петр появлялся у калитки дома, пузатый, босой, в грязной рубашке, с куском булки в руке. Это он провожал отца на завод, потом он встречал молочника и стучал прутиком по жестяным бидонам. Потом он сажал между камнями двора крошки хлеба, чтобы что-нибудь выросло. Потом он шел к курам и дергал петуха за красные подбородки. Петух всегда это допускал один раз, но потом уносился с воплями мелким шагом, не разбирая дороги, черт знает куда. За домом, у черной дощатой будочки, с одной стороны жил кривой кот, а с другой — голохвостая крыса. Иногда можно было наблюдать целый день, как с двух сторон домика торчат две настороженные морды. Крыса была, очевидно, зла и нахальна, она задыхалась от ненависти к коту и злорадно усмехалась тому, что у него всего один глаз. Кот, моргая своим желтым глазом, прекрасно видел крысу и скрытно волновался. У него вздрагивали лапы. Крыса высовывалась по пояс и показывала зубы — ей нужно было сходить в дом за едой. Тогда кот начинал ползти по камням на животе, шевеля худым хребтом, как змея. Кот бросался. Он и крыса описывали вокруг будки три кольца, и крыса кидалась в свою дыру, кот занимал прежнюю позицию. Крыса высовывала морду, все начиналось сначала.

Товарищей у Петра не было.

— Довольно с меня двух уличников, — говорила мать. — Этого — не допущу.

И вот когда ему исполнилось три года, его отправили на лето прямо за границу, в Швейцарию. Мать сшила ему первые штаны. В штанах был карман. Там лежал кошелек величиной с почтовую марку, и в нем — три франка. В поезде его оглушили и восхитили многочисленные дети, и среди них он увидел собственного брата Андрэ, который показал ему одновременно язык и кулак. Петр спал на коленях у какой-то дамы, щурился в окно, удивлялся, вежливо улыбался и рассказал толстой приятной девочке про крысу, но она его не поняла.

И вот теперь под ватным одеялом, с гномом под кроватью, он вспоминал Андрэ и решил, что он поселился где-нибудь поблизости. Все-таки Андрэ понимал, вероятно, его язык и, может быть, сумел бы сообщить матери о ночной рубашке и поездке в поезде. Он легко вздохнул и заснул. И сразу до самого неба, по бокам деревянного дома, выросли два цветка.

Утром дама в халате развязала пакет Петра и достала оттуда белые носки, сандалии и желтое платье. Нехорошо было водить мальчика, даже такого крошечного, в платье. Она назвала его Петерли и повела в лавку купить костюмчик. Единственные его штаны были слишком толстые и широкие. Андрэ на улицах не было видно. В большом магазине на Петерли надели серый полотняный костюмчик с пуговицами, которые он стал вертеть. Тут же у прилавка стояла другая дама, но помоложе, и около нее — толстая приятная девочка из поезда. Дамы были знакомы.

— Это ужасно, — сказала молодая, Этот несчастный ребенок одет, как нищий. У него в июне месяце — вязаные панталоны.

Девочка хорошо говорила по-французски.

— А по-русски она не говорит, — вздохнула дама. — Вот испанские дети все говорят по-испански, а русские дети не говорят по-русски.

На даму напал азарт. Она не имела детей, хотя была замужем четыре года, она купила девочке груду вещей в сообщила, что пойдет мыть ей голову. И она пошла, улыбаясь, под аркадами рядом с хорошеньким ребенком, который, если присмотреться, был даже чуточку похож на нее.

Жить в деревянном доме даже было немножко странновато поначалу. Было очень тихо. На кухне Милла рубила картофель и морковь и улыбалась с готовностью, когда Петерли к ней заходил. Дом был роскошный. Лежали ковры, стояли книги, на стенах висели картины, рисовать на обоях было запрещена. У террасы росли цветы, похожие на синие колпачки гномов. На них нельзя было наступать. В саду были великолепные голубые елки и тоненькая травка Дама много говорила с Петерли, и вдруг он заговорил на ее языке. Он так чудно правильно передавал гортанные звуки швейцарского наречия, что Милла диву давалась.