— Такой ребенок, — говорила она всем. — Его невозможно наказывать. Он вчера перевернулся с горшком, потому что смотрел, что нарисовано сбоку, и я не могла на него кричать. Бедная госпожа не может думать об его отъезде без слез.
На каменном заборе в конце сада появилась однажды девочка в красном колпаке и в голубом фартуке. Она ела что-то и смотрела на Петерли. Они медленно разговорились.
— Ага, — сказала девочка, узнав, что ее сосед — русский, — ты — большевик?
— Да, — ответил Петерли, не понимая, — я — большевик. У нас была мышь.
Ого, — удивилась девочка, — а в нашем зоологическом саду нет мышей. Ты жил в зоологическом саду?
Тут Петерли промолчал.
— У меня есть брат, — сказала девочка, — но он ничего не понимает. — И добавила: — Как ты.
Она скрылась за забором и через минуту вылезла снова, подтаскивая толстого бледного мальчика. Он пускал слюни и усмехался.
— Ему нельзя ходить в школу, — сказала девочка, — хотя ему семь лет.
Петерли сказал, что он тоже не ходит в школу
— Тебе, может быть, нет шести лет, — успокоительно заметила девочка.
Петерли показал на пальцах, что ему три с половиной года. Сияло небо, где-то далеко сказочной высотой обступали город Альпы, и над ними, сверяя, летел аэроплан, похожий на бабочку. И вдруг Петерли заплакал. Ему было жалко до ужаса мальчика, пускающего слюни. Ему захотелось увидеть Андрэ, больше чем кого-либо из всей семьи, ему хотелось объяснить, что крыса — это не совсем мышь, но его не научили слову «крыса», потому что здесь их не было.
Быть может, по всему красивому городу» в чистых квартирках и нарядных садиках, десятки чужеземных детей иногда ощущали подобную тоску, вспоминая: кто — развалины, кто — конуру, кто — мать, кто — грубого брата. В их годы связать между собой отдельные куски мира и согласиться с положением вещей было немыслимо. Им нужно было забыть или нельзя было понимать, что возврат к прошлому возможен.
Из-за сияющих гор прилетело письмо на линованной бумаге, написанное сестрой под диктовку матери, где мать умоляла Петерли не забывать ее и благодарила добрую даму. А Петерли уже почти забыл. Ему подарили маленький стол и цветные карандаши, и он рисовал белым карандашом на белой бумаге сияющие горы и огорчался, что не видно. Письмо он принял почти равнодушно. Тоска прошла. Он вспомнил смутно чай, который он пил дома, и сравнил его с овомальтином, который ему разводила Милла в красной кружке. Он имел коллекцию картинок, прилагаемых к шоколаду, у него было серое пальто.
Дама плакала: через три недели приемышу надо было уезжать. Петерли не знал, что его отцу уже послано письмо, где младшего сына предлагали усыновить и оставить в Швейцарии навеки. Он не знал, что его родители на это не согласятся. Он знал только швейцарский язык, и даже во сне к нему больше не являлись ни кот, ни крыса. По городу расхаживали черные кудрявые и русые сероглазые дети, одетые в вязаные курточки, как все маленькие швейцарцы. Они говорили на общем гортанном наречии.
Где-то в горах, в резном темном домике с огромными валунами на крыше, жил Андрэ и иногда пас гусей. Вдали ходили самоуверенные палевые коровы с тяжелыми бубенцами, склон горы был покрыт анемонами, от темно-лилового до нежно-розового цвета. Проходили туристы в бесполых костюмах, на палках были набиты удивительные значки. Внизу, нежно сверкая, до края берега было налито озеро, а за ним стояла Юнгфрау, перекидываясь гребешками к Менху и Эгеру. На краю озера стоял замок. И все было — вдвойне, благодаря озеру, как на игральной карте. Летние каникулы были странные — кончались посреди лета и потом начинались снова под названием «картофельных».
В доме хозяев был еще мальчишка Ганс и девочка Трети. У них были кузены — Ильзэ и Маркус. Вся эта компания однажды отправилась по тропинке в школу, и Андрэ затосковал.
Эти дети не были похожи на парижских. У Ильзэ волосы не были острижены, и странно было видеть светлые толстые косы с розовыми лентами. Андрэ целыми днями поджидал своих товарищей недалеко от школы, на кладбище, у стен церкви. На ограде сидели черные куры, похожие на ворон, шел дровосек и вез на тачке удивительное толстое корневище, ехал на велосипеде трубочист в цилиндре, булочная была похожа на пряничный дом, и, несмотря на лето, было свежо и пахло хвоей и снегом.
Андрэ никому ни разу не написал письма. Он перестал хулиганить вскоре после приезда и теперь умел петь горлом почти не хуже Маркуса. Уезжать он не хотел. Ему ужасно было обидно, что он чем-то выделяется среди других детей, что он не пошел в школу, что он не имеет права мечтать о будущности именно в этой деревне. Хозяйка его жалела. Ему давали очень много есть, и он стал довольно толстый и розовый. Щеки у него лупились от ветра, и загар изменил его совершенно. Он вспомнил как-то брата и пожалел, что не может показать ему гусей. Он представил себе Петерли с карандашиком в руке, рисующего гуся с длинным, как у аиста, клювом. Хотя он и не знал, что Петра теперь называют Петерли, но он мысленно назвал его именно так.
На кладбище заходила молодая слабенькая женщина с мальчиком — сверстником Петра. Он был удивительно круглый и чистый. Они останавливались у могил прадедушки, двух дедушек и отца мальчика, как она объяснила Андрэ, и клали на них серебристые горные растения, чуточку колючие на вид. Она тоже жалела здорового смуглого Андрэ и давала ему то бутерброд, то кусок пряника. Ацдрэ хотел остаться в деревне, но это было невозможно: то ли потому что у него не было ни одной родственной могилы на кладбище, то ли по какой-то другой, непонятной причине, похожей на недоразумение или чью-то ошибку. У Ильзэ и Маркуса недавно родился брат — Францли. Его крестили однажды в воскресенье утром, в местной церкви, и половину детей оставили дома. Там шло приготовление к празднеству. Тетка Францли устраивала пиршество у себя. В нижней половине дома был накрыт стол с огромным количеством приборов. Детям обещали дать вина. Когда все вернулись из церкви, стало тесно и весело. Появились невиданные старички и старушки в красных чулках, щеки у всех были удивительно розовые. Францли был тоже розовый, как яблоко, и одет в белую кофту. Ели утку и пироги со сливками. Каждый должен был петь что-нибудь по очереди. Потом все подхватывали припев, где в милых выражениях просили петь следующего. Очередь дошла до Андрэ. Он слегка покривлялся, поту ж иле я, Ильзэ толкала его ногой и давилась от смеха, но потом решительно встал и запел по-французски. Ропот разочарования пробежал за столом: просили петь по-русски, но Андрэ не умел, он покраснел и тяжело задышал.
— Пожалуйста, — просили все.
И тут Андрэ, охмелев от вина, вспомнил не русскую песню, конечно, а только ее мотив, и, глядя в стол, он начал напевать что-то очаровательное и грустное, что часто пела мать и под гитару и без гитары, вечером, быстро вытаскивая наметку и чертя по материи мелом. Сначала дети засмеялись этому мычанию, но потом замолчали, и одна старушка заплакала. У Андрэ очень горели щеки, все с ним чокнулись и сказали, что он пел удивительно хорошо. Начались веселые танцы. Мать Францли пошла с мужем в первой паре, за ней сестра, дети — в хвосте. Андрэ шел с Ильзэ. Было множество интересных фигур: надо было перескакивать через чужие руки, ползать, а в конце — поставить свою даму на стул и ее поцеловать. Андрэ поцеловал Ильзэ.
— Ты завтра уезжаешь, — сказала она, и Андрэ споткнулся, ставя ее на пол…
Он уезжал. В городе на вокзале ему надели на шею плакатик с именем и адресом. И тут он увидел Петерли. Он шел в сером пальто, рыдая и размазывая слезы перчаткой по лицу. В маленьком чемоданчике были не выкинутые Миллой кубики, а карандаши и бумага. Плакали многие дети и многие дамы. Слышались швейцарские выкрики: мути!
— Приезжайте снова! — кричали дамы.
А приемная мать Петерли положила в его крошечный кошелек огромную серебряную монету.