Когда мы переехали в город, приступы болезни участились. Да и в каждом доме здесь кто-нибудь болел малярией, потому что около рисовых полей вились целые тучи комаров. У матери был суеверный страх перед болезнями, которые она считала злыми духами, и она постоянно крестилась, чтобы их отогнать. Наконец пришлось положить Борко в больницу, где его продержали целый месяц.
Мать ходила туда к нему через день и возвращалась все в большем и большем отчаянии, но ничего нам не говорила. А Борко со дня на день слабел, совсем исхудал, пожелтел. Мать тайно мучилась сомнениями и самыми мрачными мыслями. Ей казалось, что ребенок уже из больницы не вернется.
— Господи, что же это с моим мальчиком! — повторяла она. — За какие грехи ты меня так наказываешь?
Но вот доктора его выписали, и он вернулся домой.
Соседки-гречанки искренне любили мать и часто ее навещали, когда Борко лежал дома. Утешая ее, они говорили, что ничего плохого с ним не случится, что господь ее не оставит… Но сомнения, как бешеные псы, осаждали мать.
От нее скрывали страшное слово «чахотка», да еще «скоротечная». Она до самого конца не узнала, отчего умирает Борко. И мы, остальные дети, которые любили его до обожания, не смели в присутствии матери произнести это слово, потому что нам казалось — оно ее убьет. До последнего дня она робко надеялась на выздоровление Борко — не может умереть самый любимый, самый хороший ее сынок. Поэтому когда у него из горла хлынула кровь и он перестал дышать, она без сил приникла к нему, беззвучно заплакала и словно перестала различать все окружающее.
— Милый мой, ненаглядный Борко, сынок, проснись, неужели ты никогда не обнимешь свою маму! — Она поправляла сбившийся головной платок и продолжала причитать: — Ангелочек мой, как мы с ним жили душа в душу!
Она всхлипывала, стараясь удержать вопль, а слезы текли ручьями и падали на волосы усопшего. Закрыв лицо фартуком, она, обессилев, села на лавку.
Потом пришли гречанки с огромными букетами цветов. Обнимали мать и, наклонившись, целовали в лоб маленького покойника. Чужое сочувствие часто успокаивает, особенно если оно горячее и искреннее.
— Не плачь, соседка… просим тебя, успокойся, все от бога, ведь у тебя еще трое, ты богачка. Господь наградил тебя большим счастьем, а этот ангелочек вознесся на небо! Да и мы все разве вечно будем жить здесь, на земле?.. Божий промысел… Бог дал, бог и взял!
Они обнимали мать, целовали, и она как будто пришла в себя, замолчала. При взгляде на одну из молодых соседок она вспомнила, что та тоже недавно потеряла трехлетнюю дочку, и поглядела на нее с сочувствием.
На другой день за катафалком рядом о матерью шел отец. Хоть он и сгорбился, но все же был на голову выше тех немногих, кто провожал покойника. Смотрел прямо, стиснув зубы, на вид спокойный, но только на вид. Он тоже любил Борко и возлагал на него особые надежды. Да и кто его не любил, услужливого, кроткого, не по годам умного!
Только услышав зловещий стук комьев земли о крышку гроба, я понял, что никогда уже больше не увижу своего милого братца. Отец глубоко вздохнул, нахмурился, бросил свою горсть земли и тотчас же отвернулся. Я неудержимо плакал, он попробовал улыбнуться мне и сказал каким-то чужим голосом:
— Довольно, Милко… Пойдем… Эти тут (он показал глазами на могильщиков) закончат дело… Пойдем и ты, Бойка… Оставь мертвого с мертвецами, а мы, живые, пойдем к живым…
Наша улица, покрытая неровной выбитой булыжной мостовой, круто поднимается в гору, а дом у нас — старая турецкая постройка из камня и толстых сосновых досок. Он двухэтажный, окна нижнего этажа, который служит подвалом и кладовой, забраны решетками, как и в соседних домах. Рядом живут греки и болгары, беженцы из Македонии, занимаются они огородничеством. Их огороды расположены в нижнем конце города, где воду для поливки можно отводить из реки. Недалеко от нас базарная площадь и церковь святого Мины, которую болгары отвоевали у греков.
Кран, находящийся напротив церкви, едва цедит воду, а кругом ждут с ведрами ученики ремесленников с базарной площади и женщины из нашего квартала.
Как самый большой в семье, я должен был по нескольку раз в день подниматься с ведром и кувшином по крутой каменистой улице к дому, где опоражнивал их в кадку возле крыльца. Добирался весь в поту, красный, и слышал, как отец всегда что-то бормочет. То называет городское начальство «красавцами», то ругает его по-турецки, чтобы я не понял.