Бедняга Тричко скоро понял, что попал в лапы зверя. Били его почти ежедневно, потому что, несмотря на все старания, ему никак не удавалось угодить «господину майору». Каждое распоряжение сопровождалось таким количеством подробностей, что при всем своем желании он не мог их упомнить. Чтобы сварить кофе, например, он должен был прежде всего вычистить кофейник пеплом, показать господину майору и после того, как тот скажет «хорошо» (если опять не найдет какого-то недостатка), положить столько-то и столько-то ложек кофе, столько-то сахару, размешать все это строго определенным образом и, наконец, подать, не пролив ни капли. И такие наставления повторялись изо дня в день, и каждый раз усматривалось какое-нибудь отступление от рецепта господина майора, вызывавшее отборную брань, на которую несчастный Тричко не мог ответить ничем, кроме виновато-презрительной усмешки.
— Что?! — кричал в ярости майор. — Ты еще смеешь улыбаться?! Вот тебе, скотина ты этакая!
И Тричко получал оплеуху, затем следующую и еще одну. Усмешка расплывалась у него на лице и, к его несчастью, делалась еще более презрительной. Это приводило майора в неописуемую ярость; оплеухи сменялись зуботычинами, пока лицо Тричко не покрывалось синяками…
— Эй, Рашков, — окликали его после подобных инцидентов солдаты, — у тебя не голова, а синий баклажан. Должно быть, опять майор обрабатывал, а?
— Тричко, — отзывались другие, — ты и от отца родного не получал столько тумаков, как сейчас.
И так выходило всегда. За какую бы работу он ни брался, угодить майору было невозможно, всегда оказывалось что-нибудь не так, всегда находился повод для рукоприкладства. Нередко майор бил его саблей по лицу. И Тричко стоял навытяжку, словно истукан, моргал и покорно принимал удары, как настоящий солдат. А потом на его лице совершенно непроизвольно снова появлялась та же презрительная улыбка.
В конце концов майор не выдержал и взял себе другого ординарца, а Тричко отослал в роту. Но неизвестно почему, неприязнь к Тричко не покинула майора. Он следил за ним и наказывал за самые мелкие проступки; наконец, после одного из подобных случаев, Тричко не вытерпел и, набравшись дерзости, возразил:
— Да вы разберитесь в деле, господин майор, а не только наказывайте.
— Что? — закричал майор в изумлении. — Возражать?!
И поднял руку, чтобы ударить, но опомнился. А после злость снова вернулась к нему; мысли его вертелись около этого негодного Тричко, который осмелился возразить ему. Он приказал всыпать ему перед всей ротой двадцать пять ударов.
Все солдаты боялись Матея Матова, избегали попадаться ему на глаза, а при встречах принимали испуганный и униженный вид. Это ему нравилось; вся его воинская философия сводилась к двум требованиям: порядок и послушание. Тричко был наказан в тот же день. Пороли его с той же торжественностью, с какой выносят знамя на параде…
Но странное дело, с этого дня Тричко сделался неузнаваем. Стал молчалив, необщителен, словно затаил что-то в душе. Улыбка его стала какой-то натянутой, холодной.
Матей Матов и до сих пор не мог понять, каков был этот Тричко и почему он вызывал в нем такую неприязнь. И как нарочно, все вокруг любили его. Веселый, он забавлял солдат анекдотами, подшучивал над окружающими и над самим собой — такой человек был настоящая находка в дни боев. Он показывал фокусы, вносил бодрость и веселье в жизнь роты.
— Тричко! — крикнет, бывало, кто-нибудь издалека. — Майор тебя вызывает.
— Не шути, дружок, — сочувственно отвечал Тричко. — Наступит и твой черед…
Все это было возможным, лишь пока они находились на бивуаках. Как только начались бои, все изменилось. Даже майор стал мягче и дружелюбнее в обращении с солдатами. Он понимал, что без них он нуль, что они — опора его майорского достоинства.
В дни боев в душе человека действительно творится что-то особенное. Словно не существует уже ни высших, ни низших чинов, — все становятся равными перед неизвестностью, перед смертью. Это чувство было новым для Матея Матова, и он не мог с ним примириться.
Он знал, что он офицер, что между ним и солдатами лежит пропасть, что солдат — всего лишь вещь, и это убеждение вошло в кровь, проникло в самые потаенные уголки его армейской души. А сейчас ему вдруг пришлось удостовериться, что сам он, Матей Матов, вместе со своим майорским мундиром, не представлял бы собой ровным счетом ничего, если бы не эти солдатские огрубелые руки, эти мышцы, эти до предела напряженные мускулы. Чем он, в сущности, был? Куклой, мелким винтиком в машине.