Песня была длинная, глупая, отзывалась каким-то особым, лакейски-писарским романтизмом. Диктовала Дуня превосходно. Кружила колесо и косилась глазом на мой карандаш, чтоб не поспешить и не отстать. Записал.
– Хороша?
– Нет, не хороша.
– Вот видите, а сами просите…
– Вы не сердитесь, Дуня. Ведь песня-то не ваша?
– Шахтерская.
– Вот видите! А вы скажите вашу, деревенскую.
Опять пошептались.
– Пишите:
Я, затаив дыхание, записывал эту удивительную песню. Даже ужасные сопли не оскорбили уха.
– И эта, скажете, нехороша?
– Так хороша, что лучше и не надо!
– Правда? – недоверчиво спросила Дуня. – Так вам нравится?
– А вам?
– Песня ничего. Ваши все лучше.
– Какие наши?
– Городские. «Чуден месяц»…
– «Ах зачем эта ночь»… – робко подсказала Саша.
– Гм… Нет, вы лучше свои рассказывайте!
– Еще есть одна, «Трансваль», знаете?
– Нет.
– Подождите, Дуня! Что такое «Трансваль»?
– Это так, зря, без внимания.
– Как без внимания?
– Почем я знаю! – Дуня переглядывается с подругой, и обе фыркают.
– А бур, кто же это такой?
– Насмехаетесь вы, я сказывать не стану…
– Совсем не насмехаюсь. Интересно только, как же вы это поете и не знаете что.
Надулась. С трудом успокоил ее и кое-как объяснил, что такое Трансвааль и бур, но на девушек это произвело так же мало впечатления, как авиация на Коровина. Я стал осторожнее и критических замечаний больше не высказывал.
Игнат вдруг заглянул в дверь и поманил меня. Я подошел.
– Чего вам?
– Вы им, барин, на полушалок дайте, они и не такие песни вам докажут…
– А какие же?
– Хи-хи! – Он весь сморщился и захихикал: – Веселые есть, убей бог!.. Они знают:
Следующие две строки, которые он выдавил из себя, захлебываясь от смеха, были совершенно неожиданны и нецензурны.
– Таких мне не надо…
– Не надо? Я думал, интересуетесь. Еще хотел вас спросить: пятаков старинских не возьмете ль? Катерининские… У меня много!
– Откуда у вас?
– Да так, жена держит. От ломоты очень помогает, ежели воду с них пить. Да куды их столько? Я бы десяточек продал, она не узнает.
– Нет, не надо. А от ломоты вы бы лучше у доктора полечились, больница рядом. Вы сколько лет сторожем в школе?
– Шешнадцать.
– Грамотны?
– А то как же!
– Вот видите! А настойку на пятаках пьете.
Игнат озадачен:
– Что ж, что пью? Многие пьют… Так не возьмете?
– Нет, не возьму.
Возвращаюсь.
– Чего это он вас звал? – спрашивает Дуня.
– Так… Пятаки старые продать хотел.
– Купили?
– Нет, не купил.
– Куды их, старые-то! Новых бы поболе было.
– Что ж бы вы с ними делали, если б много было?
Дуня быстро переглядывается с Сашей.
– Смеетесь? С деньгами и дурак умный. В город бы уехала, вот что.
– Разве здесь плохо?
– Здесь… Чего здесь делать – вшей кормить, что ли? – грубо обрывает меня Дуня. – Замуж сбудут. Мужа на шахты, меня в хомут… Не видали, что ли, сколько здесь баб вроде монашек? Мужа нет, а с кем хошь за грош…
Саша еще ниже склоняется к станку и дергает Дуню за подол.
Пауза.
– Ну, что же, продиктуйте еще что-нибудь, – робко прошу я.
– Пишите:
Ах, какая песня! Но следующая была, как удар по уху, – шедевр армейско-базарной сентиментальности: об «ахвицерике молодом», который «ножкой топнул, ручкой хлопнул по белу Машу лицу». «Очень, стало быть, лихо хлопнул!» – восторженно объяснила Дуня. Записал еще и еще, и все прекрасные песни были деревенские, а все бессмысленные или хамские были городские, разве кроме «Коробушки» и еще одной, двух.
Так вот что поют они по вечерам, раскачивая нехитрые, но неуловимые мелодии с необыкновенной быстротой или тягуче и хрипло повышая их до пьяного крика… Я бы записал еще, но Игнат стал в дверях, расставив свои кривые ноги, потом пришел маляр, который красил в школе крышу, и тоже застрял в дверях, заглянула в окно мимоидущая баба и завязла в нем с раскрытым ртом. Пришлось уйти, да и Дуня застыдилась и замолчала.