Выбрать главу

— А сегодняшний день? Что вы думаете о будущем нашей долгожданной перестройки?

— Очень непросто все это. Перестройка — это просто слово, которое на самом деле означает только одно: жить дальше так, как мы жили до сих пор, НЕЛЬЗЯ.

— Есть теория, считающая, что все то, что мы зовем перестройкой, произошло только потому, что среда застоя победила окончательно… Она победила, и тогда стало ясно, что при победивших черных силах дышать уже дальше невозможно.

— Хорошая мысль, конечно, но думаю, что это не так. По этой теории перестройка должна была наступить лет тридцать назад.

— Она и наступала — та… Но, кроме того, тогда еще была некая инерция предыдущих слоев культуры. Как перегной держит заброшенный сад еще несколько лет. А сейчас он закончился, выработался.

— Идея перестройки возникла потому, что та самая среда застоя, победив и убедившись в бессмысленности своей победы, начала рождать людей, которые стали задаваться все тем же вопросом: а дальше что? Если все становится хуже и хуже, как сделать, чтобы стало лучше?.. Сейчас ухватились за главное кольцо: двадцать-тридцать лет назад нам в наших бесконечных кухонных спорах было ясно, что начинать надо с того, что сейчас называется гласностью, а тогда называлось свободой информации… Ну, ухватились за эту цепь… что-то такое стало прорезаться… Ну хорошо, но сама по себе гласность — только орудие…

— Просто мы к этому не привыкли и нам уже мало…

— Привыкнем! Через два года и охнуть не успеем, как будем равнодушно читать, что тот или иной «высокий человек» критикуется на чем свет стоит в одном издании и восхваляется в другом…

— Вы думаете, это будет? Как хотелось бы… А то ведь привычка к зависимости такова, что, даже когда говорят о свободе, так и слышится: «Ать-два, есть быть свободным!» Как трудно высвобождается сознание, и сколько темных страстей и низких сведений счетов выявила наступившая демократия. К свободе слова надо еще быть нравственно готовым, а в этом отношении — почти девственная целина.

— Михаил Сергеевич Горбачев говорит нам: у перестройки нет альтернативы. Другого выхода нет. Потому что еще десяток лет назад такое болото было вокруг…

— Мне это рассказывать не нужно, ибо на вашу жизнь пришлись разные времена, а взять мое поколение — нынешних тридцатилетних — вся его сознательная жизнь пришлась на период застоя… Я видела, как мальчики в шестом классе уже начинали делать карьеру. Да-да, это называлось именно так, а детский цинизм — это совсем страшно.

— Да, конечно, первый глоток свободы вы уже не застали, маленькой были… Пять лет назад я ни на что не надеялся, а сейчас я надеюсь еще что-то увидеть. Пять лет назад я говорил своему сыну, безумному поклоннику рок-музыки: «Ничего ты не увидишь в своей жизни. Я не увижу точно… Ты, может быть, к концу жизни еще чего-то дождешься»… А ныне у меня появляется надежда, что и я, если повезет, еще что-нибудь новенькое застану. Хотя обольщаться не надо — все трудно и будет трудно. Исторических переломов легких не бывает. А мы сейчас на совершенно типичном переломе истории.

— Борис Натанович, а если вернуться к первому вопросу, к литературе, к выводу, к которому мы пришли: вы работаете с ощущением, что вот началась колея, вы уже вошли в нее и вам из нее не выйти…

— Безусловно, колея — вы очень точное нашли слово… Ты вперся в колею для того, чтобы что-то или кому-то доказать, а потом уже вылезти из нее ты не можешь — тащишь свой груз. Но при этом, естественно, будучи человеком порядочным, стараешься делать это как можно лучше.

— Конечно. А дальше уже работа диктует сама…

— Да.

— …и выводит к тем обретениям, к которым вы сами, без нее, никогда не пришли бы… Работа вас сама вывезет.

— Ты становишься не то чтобы рабом своей работы, но… у вас устанавливаются с ней специфические отношения… ты не только не можешь, ты не хочешь ее бросить, потому что прекрасно понимаешь, что если ты ее бросишь, то у тебя же ничего не останется. Это как… литературная жена… Пропал уже первый азарт, первые порывы, но уйти от нее ты не можешь, связан с ней навсегда. Твоя задача состоит только в том, чтобы сделать все как можно лучше в рамках возникшей ситуации.

— Борис Натанович, вы давно возглавляете ленинградский семинар молодых фантастов. Аркадий Натанович с несомненной радостью рассказывал мне о ваших педагогических талантах…

— Да мне просто нравится возиться с молодыми ребятами. Многие из них талантливы, и хотя я прекрасно понимаю, что научить писать никого нельзя, но помочь чем-то хочется, хотя бы избавить от повторения самых традиционных ошибок… Вообще удовлетворение этого желания — помочь — очень благотворно действует, какой-то такой витамин жизненный… Я вообще человек по натуре очень замкнутый, у меня есть либо друзья, с которыми я встречаюсь регулярно и близко, — их очень мало, либо знакомые, с которыми общаюсь крайне редко.

— Вы нуждаетесь в общении, в дружбе?

— Я нуждаюсь не столько в общении, сколько в дружбе, я бы так сказал. Я привык к друзьям, у меня всю жизнь были близкие друзья со школы. Это были очень талантливые ребята, славные, умные, все они страшно интересовались окружающим миром, все они были дьявольски любознательными, массу всего читали… мы выпендривались друг перед другом и любили друг друга… мы все время спорили о частностях, будучи согласны друг с другом в чем-то главном, и споры эти были той благотворной микросредой, которая и дала первотолчок творческий! Это продолжалось восемь лет — до окончания нами своих институтов. Потом жизнь развела, конечно, но такая юность питает очень долго, если не всегда.

— В литературе вы таких людей не встретили?

— Нет. В литературе были писатели, чье творчество явилось сильнейшим допингом, но их личного участия в нашей судьбе практически не было.

— А чье именно творчество?

— Алексей Толстой… Тогда «не было» такого писателя — Булгакова, поэтому представление о том, что такое настоящий прозрачный русский язык, мы почерпнули от Алексея Николаевича Толстого… Герберт Уэллс научил нас очень важному: что фантастика есть лирика человеческих возможностей и что писать надо о самых обыкновенных людях в необыкновенных обстоятельствах… Грэм Грин нам «объяснил» замечательную вещь, которую мы понимали интуитивно, но именно у него это увидели воочию: он показал нам, что можно и должно в произведении сочетать все элементы — психологическую прозу, и острый детективный сюжет, и выдумку, и юмор, и трагедию — и все в одной вещи. Потом мы то же самое встретили у Ивлина Во… Вот я думаю, Лена, про ваш вопрос о людях, сыгравших важную роль для меня… Менялись они, группы этих людей, менялись. Своего рода конгломерат… Когда распалась одна группа друзей, возникла другая, с которой ныне я счастлив во взаимной любви… Это очень важно — это вот та самая референтная группа, о которой любят говорить социологи. Они под этим термином понимают группу людей, чье мнение для тебя ценно. Ну, для меня это более узко: я этих людей должен обязательно любить, не только уважать.

— А что вам помогает в минуты тяжкие?

— Мне лично по-настоящему тяжко бывает только тогда, когда что-нибудь не в порядке с моими близкими людьми… Тогда мне ничего не помогает… Тогда мне может помочь только исправление ситуации.

— При этом наша жизнь очень богата на всяческие мерзости рангом поменьше… Вы достаточно хорошо закалены, да?

— Ну, нас столько били, колотили, молотили, у нас было столько чисто писательских неприятностей, что надо было либо пропадать, либо выработать некий внутренний барьер. Мы выработали, так как поняли, что все это ерунда текущих сиюминутных страстей, всегда было и будет, а нам наше дело делать надобно, вот и все.