— Это означает, что Симона мадам уже забыла? — спросил я. Он был цветной и два месяца состоял у нее в любовниках, при том что был куда темнее меня. Она зарделась, и я испугался, что далеко зашел.
— Как, ты сказал, тебя зовут?
— Антуан.
Она шагнула ко мне. Так близко, что я мог вдыхать аромат жасмина, исходящий от ее кожи.
— И чем ты занимаешься здесь, на плантации? — спросила она.
— Я управляющий у отца.
— В пятнадцать-то лет?
— Семнадцать, — поправил я. — Я уже с прошлого года управляю плантацией.
Она вгляделась в мое лицо, а я не мог понять, нравятся ли ей доставшиеся мне от матери высокие скулы и отцовский сильный подбородок. Никто на Гаити не воспринимал меня как француза. Но и в то, что моя мать африканка, тоже мало кто верил. Волосы у меня вьются слишком крупными локонами, глаза тоже не черные.
— А отец знает, что ты ведешь с его гостями столь откровенные разговоры?
— Надеюсь. Он же меня воспитывал.
Впервые с момента нашего знакомства она мне улыбнулась.
И до конца своего пребывания на Гаити мадам Леклерк обходила со мной вместе поля, наблюдая, как пшеничные колосья наливаются золотом. Так мы с ней и познакомились, и она куда быстрее меня поняла, что ни она, ни я не принадлежим своему кругу. Великий гаитянский полководец Туссен-Лувертюр только что начал революцию, бесстрашно заявив французам, что провозглашает отмену рабства на нашем острове. Но мы были богатейшей в мире колонией — выращивали для Франции индиго, хлопок, табак, сахарный тростник, кофе и даже сизаль, — и Наполеон пришел в ярость. Благодаря этому, собственно, мы с Полиной и познакомились: ее брат направил генерала Леклерка на усмирение Сан-Доминго любыми средствами.
На момент прибытия Полины черные не доверяли белым, белые — черным, и никто не доверял мулатам. Я как раз был мулат. Одержи победу брат Полины — и моя мать вновь будет обращена в рабство. Мой сводный брат сражался на стороне Наполеона, в то время как моя мать тайно помогала Туссену. Когда я спросил у отца, на чьей стороне он, то получил ответ:
— На стороне свободы, сынок. Свободы от Франции и от рабства.
До моего рождения у него было больше двух десятков рабов. Но он говорил, что после того, как впервые взглянул в мои глаза, освободил всех. Так что свободным я буду всегда, но кто я такой? Этот вопрос не давал мне покоя. Мне казалось, я становлюсь Полине все ближе.
Она-то знала, каково это — жить в стране, раздираемой войной, и какой хаос эта война несет семьям. Как-то она заметила:
— Ты никогда не говоришь о сводном брате.
Я опустил глаза. И не потому, что она с ним спала. Просто когда-то она предпочитала общению со мной компанию мужчины, красивого, как принц, и невежественного, как крестьянин. О чем они говорили? О политике Франции? О французском завоевании Гаити?
— Не говорю, — согласился я. — Да и о чем тут говорить…
— Это из-за войны?
— По многим причинам.
Однако, чтобы сохранять близкие отношения Полиной, я должен был мириться с другими ее мужчинами. Пускай ночами они владели ее телом, зато днем ее сердце принадлежало мне. Теми долгими летними вечерами я научил ее есть сахарный тростник и жарить бананы. Она, в свою очередь, научила меня одеваться на парижский манер и танцевать.
— Для старой знати этикет превыше всего.
Меня эти слова удивили.
— Это и есть залог их богатства?
— Нет. Это отличает их от таких, как мы.
— Но вы же из корсиканской знати! — удивился я.
Она рассмеялась.
— Для них этого недостаточно.
Так мы и упражнялись в реверансах и поклонах в гостиной в доме моего отца, воображая, что комнату освещают роскошные канделябры, а окна выходят на бескрайние сады какого-то дворца. Мы виделись с ней изо дня в день, и по молодости лет я был уверен, что так мы и станем жить до конца дней — с пикниками на берегах реки Озама, читая друг другу из поэм Оссиана: «Смерть, словно тень, проносится над его воспаленной душой. Ужель я забуду тот светлый луч, белорукую дочь королей?»[2] И слушать пение птиц в кронах манговых деревьев. Я был настолько глуп, что не воспринимал всерьез доносившиеся до нас с гор звуки перестрелки, а в отдельные жуткие ночи — и крики женщин, и это при том, что отцовские плантации лежали в отдалении от города и не представляли интереса для французских солдат.
Потом ее муж умер от лихорадки, и сказке пришел конец.
— Мадам, вам не следует находиться у меня, — предостерег я. — Пойдут разговоры.
Раньше она никогда ко мне не приходила, и сейчас я мог лишь гадать, какое впечатление на нее производит мой жалкий деревянный шкаф и жесткая койка. Совсем не так жил мой сводный брат, у него-то была массивная мебель из тика и большой письменный стол. Но надо сказать, наши работники жили еще беднее меня.