На другой день, то и дело вытирая покрасневшие от холода носы, мы носили из теплицы цветы. Благодаря стараниям сестры Алоизы отцы-иезуиты прислали нам олеандры и фикусы, сестры-альбертинки — кактусы и миртовые деревца, братья-кармелиты — примулы, гортензии и канны.
Только смерть Людки раскрыла перед нами выдающиеся художественные таланты нашей воспитательницы. Недюжинные способности сестры Алоизы по части декоративного искусства, ее страстная любовь к богослужениям, художественный вкус — все это было самозабвенно отдано как последний долг умершей сиротке.
Маленький гробик утопал в зелени и цветах. Печальная фигура монахини в черном велоне и снежно-белом чепце казалась неподвижной. Задумчивый взгляд устремлен на весь этот пышный сад смерти. Легким прикосновением руки она время от времени вносит достойные подлинного художника изменения в погребальную декорацию — и белошвейная мастерская превращается в мертвецкую. Благодаря тонкому вкусу сестры Алоизы и ее трогательной заботе буйная прелесть цветов и зелени в сочетании с серебром, черным и белым крепом выглядела особенно торжественно и величественно.
Монахини проходили мимо Людки, преклоняли колени, при этом черные велоны опускались до самого полу, молились (о чем можно было судить по едва заметному шевелению губ). Тишину нарушало лишь негромкое потрескивание горящих свечей.
У стены в три шеренги выстроились воспитанницы, читая покаянный псалом:
«…Окропи меня… и буду чист; омой меня, и буду белее снега…»
Мы поднимали к потолку заплаканные лица.
Незаметно подкрался мрак и заполнил все свободное пространство между ветвями миртов и олеандров. Алтарик божьей матери заблестел, как звезда. Огоньки свечей приняли красноватый оттенок, цветы стали как бы стройнее, запах ладана усилился и смешался с запахом воска.
Все застыло в неподвижности, и даже на живые цветы легла печать смерти. Только теперь неутомимая сестра Алоиза, придвинув вазон с миртом ближе к громнице[5], отошла от катафалка, слегка вздохнула и опустилась на кленчник[6], прикрыв лицо руками.
Напротив нее, на возвышении, затерянное в тюле и кружевах, лежало тоненькое тельце ребенка, взирая на свое небо, где добрый господь бог, не помнящий человеческих грехов, о которых гласит пятидесятый псалом, приготовил для Людки кружку кофе, большой крендель с маслом, а если он уж такой всесильный и всепрощающий, как говорилось в потрепанном Людкином молитвеннике, то приготовил ей на небе саночки и теплые рейтузы, чтобы Людка в своей загробной жизни могла поехать кулигом.
Изнуренные слезами и молитвами, укладывались мы спать. Едва успела я опустить голову на подушку, как кто-то дернул меня за руку.
— Иди быстрее!
Я приподняла отяжелевшую голову.
— Чего тебе?
Девчонки уже соскакивали с коек и напяливали туфли на босу ногу.
— Быстрее! Быстрее! — торопила Зоська. — Идемте вниз, в прачечную!
Бо́льшего от нее невозможно было узнать. Она только размахивала руками и, еще раз крикнув: «Бегите вниз!» — помчалась по лестнице. Мы догнали ее лишь в коридоре.
— Говори, — что случилось?
— О раны божьи! — Зоська жадно хватала ртом воздух. — Я еще такого балагана не видела! Я стояла у катафалка и читала молитвы за упокой. В мастерской никого уже не было. Я прочитала в третий раз «Вечный покой», а тут входит вдруг сестра Зенона. Входит и что-то бурчит себе под нос. Я — ничего. Молюсь и жду, что будет дальше. Она подходит к катафалку. Погладила достопамятную покойницу по лицу и снова что-то этак бурчит. Я оглянулась, а она взяла гроб и уже под мышкой его держит. Тогда я сорвалась с места и кричу: «Позвольте, что вы делаете?» А она идет с гробом к двери. Я бегу за нею и умоляю: «Прошу вас, оставьте Людку, а то матушка будет сильно гневаться». Но она даже не обернулась…
Зоська, запыхавшись, умолкла.
— Ну и что же? — в один голос воскликнули мы, теребя Зоську за руки. — Что же она с Людкой-то сделала?
— В том-то и дело, что ничего.
— Как так — ничего?
— Занесла ее в прачечную, села и сидит.
— Как так — сидит?
— Совершенно обыкновенно. Только что совсем не двигается. Опустила голову на руки и не шелохнется. Может быть, у нее разум помутился, а?
Кутаясь в одеяла, мы начали прокрадываться по помосту, идущему вдоль наружной стены здания. В конце помоста ночная темнота несколько расступалась, словно редея. Это окно, выходящее из прачечной, бросало неяркий пучок света на улицу.