Деревянные четки у пояса, блестящий крестик на груди — оба эти символа веры, известные нам с детских лет лучше, чем вкус белого хлеба, — приобретали в сочетании с ее фигурой иной смысл. И меня вовсе не удивило, когда Марыся, глядя на улыбающееся лицо сестры Алоизы, украдкой перекрестилась, как бы отгоняя от себя зло, и, глубоко вздохнув, прошептала:
— Сердце Иисуса, смилуйся над нами!
Прощание с матушкой носило торжественный характер. В красиво убранной мастерской наш хор исполнил несколько песнопений, после чего каждая из девочек подошла к матушке, которая сидела в кресле посередине зала, поцеловала ей руку и вручила свой венок.
Поведение матушки отличалось таким неподдельным спокойствием, что она казалась просто мертвецом. Как автомат, пущенный в ход пружиной (пружиной в данном случае была сестра Алоиза), она склонялась над каждой девочкой, подходившей к ней, и целовала ее в лоб; взгляд черных глаз скользил над головой воспитанницы и устремлялся куда-то в неведомую даль. И такой бы именно она навсегда запечатлелась в нашей памяти, если бы не одно маленькое происшествие.
Матушка уже села на дрожки, которые должны были доставить ее на вокзал, когда маленькая Эмилька с тряпочным мячом в руках подбежала к экипажу.
— Я матушке дам этот мяч. Когда матушка поедет к другим детям, то подарит им этот мяч от нас.
Матушка взяла из рук Эмильки матерчатый шар, поглядела на него, на девчушку, потом на нас. Легкий румянец выступил на ее щеках, глаза заблестели, бледность исчезла; она подняла руку, намереваясь что-то сказать, — я запомнила, как сильно дрожали ее губы, — но в этот момент лошадь дернула, дрожки покатились по мостовой, а тряпочный мяч упал на каменные плиты тротуара…
В приюте готовились к празднику преображения господня. Это было одно из крупнейших торжеств в жизни нашего приюта, и, в соответствии с монастырским уставом, нам надлежало почтить его особенно добросовестным исполнением всех своих приютских обязанностей и новыми пожертвованиями. Нас подбадривали долетавшие с кухни известия, что в день преображения господня на обед будет подано печенье, а на ужин — чай с ветчиной.
Мы находились на молитве, когда забренчал звонок у калитки. Сестра Романа пошла открыть.
Едва успели мы выйти из часовни, как всех нас позвали в трапезную. Там мы застали целую компанию гостей. Возле окна стоял врач, несколько месяцев назад намеревавшийся лечить наших девчонок. Высокая дама, которая некогда сопутствовала той пани, что удочерила Зулю, и еще одна незнакомка.
Гости умолкли, когда мы вошли, и стали приглядываться к нам.
— Слава господу Христу! — проскандировали девчата, выстроившись рядами вдоль стены. Йоася, уверенная, что и на сей раз пойдет речь об удочерении одной из сирот, горящим от возбуждения взглядом обводила всех присутствовавших.
Доктор откашлялся и начал:
— Дорогие паненки… — и, словно рассердившись на самого себя за слишком торжественный тон, осекся и повторил более обыденно и прозаично: — Слушайте, девочки! Мы знаем, что вам тут тяжело. Пусть сестра не прерывает меня! Я буду говорить кратко. Мы обсуждали в кругу людей доброй воли, что можно было бы сделать для вас. Обе пани, которых вы здесь видите, принадлежат к обществу, занимающемуся опекой, то есть судьбою самых бедных людей…
— О Иисусе!.. — вздохнула Зоська.
Доктор взглянул на нее и — словно подстегнутый — с еще большей убежденностью продолжил свою речь:
— Это общество даст вам работу, жилище и содержание. Вознаграждение вы сможете использовать по собственному желанию. В настоящий момент мы имеем возможность взять опеку над пятью сиротами. По мере того, как нам удастся заинтересовать этим делом более широкие круги общественности, мы возьмем под опеку следующую партию. Во всяком случае те пять, у которых есть желание, могут сейчас заявить об этом.