Предвкушая увидеть внутри шкатулки нечто очень занимательное, я уселся за стол, обстоятельно расположившись на стуле, подлил в стакан ром, отхлебнул глоток, вяжущего горло, крепкого пойла, которое сразу прибавило мне настроения и уверенности в собственной безнаказанности, и внимательно осмотрел шкатулку.
После недолгих разбирательств я понял, что открывается она несложно – крышка попросту навинчена на корпус шкатулки. Но, прежде чем открыть ее я оглянулся на входную дверь. Встал, проверил. Так и есть – открыта. Запер дверь на ключ, показал язык противоположенной стене и тогда уже окончательно приступил к делу.
Шкатулка открылась, неожиданно, легко, без фокусов, показав свое бесценное нутро. Я обомлел от явленного мне НАСТОЯЩЕГО богатства, которое я осторожно вывалил на стол. Такое я видел только на картинках, фотографиях и в кино. В наших ювелирных советских магазинах этих раритетных цацек не встретишь, в оружейных палатах и иных подобных заведениях я не был, так что воочию, представшие передо мной драгоценные побрякушки, мне сравнить было не с чем.
Первым, моим глазам предстал великолепный сотуар, с бриллиантами старой огранки – «роза», филигранной, ручной работы из золота пятьдесят шестой пробы. Эта проба ставилась на золотые изделия еще в царское время. Самый большой из камней тянул карат на шесть или семь, остальные девять – были примерно по карату каждый. Правда, в то время, я ничего не понимал ни в каратах, ни в пробах, ни в огранках и ни в самих брильянтах. И оценку изделиям я произвожу по памяти на основе тех знаний, которые получил позже – со временем.
Следующими в моих руках оказались старинные карманные часы, предположительно девятнадцатого века, с выгравированной надписью на задней крышке: «Borel Fils & Cie» и небольшим брильянтом по ее центру, примерно, в четверть карата. Корпус золотой, с голубой эмалью, той же пятьдесят шестой пробы, на золотой цепочке. При открытии крышки играет неприхотливая музычка, вроде, «чижика-пыжика». В руке они лежали тяжело и плотно, тут одного золота было грамм на двести с лишком.
Далее шла массивная золотая цепь, правда, без пробы, тяжеленная – весом тоже не менее двухсот грамм, с медальоном в виде окружности, с барельефной перевернутой пентаграммой, вершиной направленной вниз – символ входа во Врата Ада. Открыв медальон, я обнаружил в нем пучок жестких, коричневых волосьев, какого-то зверя. От них пахло смесью прелости, могилы и какого-то, похожего на человеческий, запах – но это был, все же, не он – застарелого пота. Кажется, у меня в спичечном коробке лежал точно такой же клок шерсти, принадлежавший «бабаю», которого я повстречал в раннем детстве. Моя память пролистала ту историю вновь…
Провал-бабай
…Мне было года четыре, а, может, уже и все пять. Тогда, ранним зимним утром, мать везла меня на санках в детский сад. Стоял крепкий, под тридцать градусов, морозец, наждачно кусавший за нос и щеки, полозья санок звенели на жестком снегу. На востоке разгорался багровый глянец зари, и уже был виден край желто-красного солнца, подернутый утренней сизой, холодной дымкой. Светало.
Дорога шла мимо шестой городской бани, в которой нынче размещается банк «Левобережный».
Тогда это было совершенно иное, еще не перестроенное, простенькое зданьице, в белой штукатурке, с завалинками, и стоявшее особняком – ближайшая группа трех-четырехэтажных домов, которые в народе тогда именовались «тремя корпусами», находилась метрах в трестах от него. Вокруг раскинулся унылый снежный пустырь из барханистых, с острыми кромками, от гулявших вокруг ветров, сугробов. Из закопченной трубы бани выворачивался в небо штопор черного дыма – баню только-только растапливали к открытию.
Все было как обычно, не первое утро мама возила меня по этому маршруту, как вдруг меня привлекло нечто из ряда вон выходящее. На завалинке бани сидел, обросший с ног до головы коричневой шерстью, некто, и этот некто со смачным хрустом, от которого у меня у самого потекли слюнки, грыз капустный кочан. Он был совершенно безо всякой одежды, огромен и космат как медведь, но, явно, не медведь. Из его рта и широких ноздрей вырывался пар, как от бегущей рысцой в мороз лошади. Шерсть на затылке и, особенно, у синеватых губ была покрыта изморозью. Но и на человека он был также мало похож, как и на медведя. Скорее – на громадную обезьяну, но в то время мне, просто-напросто, не с кем было его сравнивать.