Выбрать главу

— Да где тут и сведать было! — вступился один из холопов, приостановив работу и опираяся на заступ. — То обсылки с Тушином каждый день бывали, а то как блаженной памяти князь Михайло Скопин-Шуйский на злодеев напустился, так и Тушино то все врозь разлетелось, не от кого и вести добыть стало!

— Ох, не в пору ты вспомнил, брат, о князе Михайле! Царство ему небесное! — проговорил Сенька, крестясь. — До сих пор по нем вся Москва слезы ронит… В три недели никто его не забыл, а о другом бы на пять дней людской памяти не хватило! Истинно посетил нас Бог! Последнюю у нас надежду отнял… И что теперь будет? И кто теперь за нас заступником будет? Неведомо.

Старый, верный слуга Романовых смолк и задумался, и беседа, вызванная его замечанием о яблоньке, прервалась на полуслове. Все опять деятельно и усердно принялись за работу.

В это время на дорожке, которая между густых кустов вела из огорода к крыльцу боярских хором, показался мальчик лет двенадцати, стройный и миловидный. Русые кудри выбивались у него из-под бархатной шапочки, отороченной соболем, яркого цвета терлик, с плетеными шелковыми застежками и кистями, обхватывал его еще тонкий отроческий стан. Жмурясь от солнца и прикрыв глаза рукою, он оглянул холопов, работавших в огороде, завидел Сеньку и, окликнув его, махнул ему рукою.

— Вот он, стольник-то наш именитый! — проговорил Сенька, весь просияв. — Не долго без меня насидел… О своем пестуне вспомнил… Сейчас, сейчас, иду, иду!

И он бегом пустился по огороду, насколько позволяли ему его старческие ноги.

— Сеня, куда это ты запропастился? — спросил его Мишенька. — Сказал, посмотреть в огород пойдешь, а сам и засел там, словно корни пустил.

— Нельзя ж, батюшка Михаил Федорович! Без надзорного глаза хозяйскому добру везде ущерб да убыток. А мне твоего добра жалко.

— Моего добра тебе жалко, а меня покинуть не жалко? — ласково укорил Мишенька. — А мне, Сенюшка, так-то скучно, так скучно сегодня, что я тебе и пересказать не могу.

— Да что же это с тобою попритчилось, дружочек? Кажется, и спал спокойно, и встал хорошо?

— Об отце я раздумался, и думы все такие нехорошие в голову лезут… И жив ли то он? И не замучен ли злодеями? Вестей-то о нем ведь уж вторую неделю нет, и даже куда послать за вестями, не знаем.

— Кабы знали, откуда вести добыть, так небось давно бы уж добыли… Мало ли у государыни верных слуг.

— Ну, вот без вестей о батюшке все мы голову потеряли. Матушка по целым дням все молится да плачет, дядя Иван Никитич тоже такой хмурый, нахохленный сидит, что к нему и подступу нет. На свою скорбь в руке да в ноге жалуется. Вот я один-то и сам себе места не найду, и невольно дурное в голову лезет.

— Э-эх, сердечный ты мой! Как же ты хочешь, чтобы все по нашей воле на белом свете творилось нам в угоду? Ты еще роптать на Господа не вздумай… А скука-то твоя тот же ропот! А изволь-ка ты припомнить, от каких бед и зол всех вас Господь избавил? Припомни-ка Ростов-то! Ведь словно из самой пасти львиной все вы спаслись, и у батюшки твоего волос с головы не упал…

— Да, я это помню… А и того боюсь, что злых-то людей нынче уж очень много развелось…

— И над злыми, и над добрыми тот же Бог, голубчик мой! Чему не бывать, то и не станется без его воли. А смерть свою мы все за плечами носим, значит, ее и бояться нечего. Вот Скопин, князь Михайло, младостью цвел, славою возвеличен был, превыше царя Василия почтен и превознесен… Смерть ни на что не посмотрела… А батюшке твоему страданья на долю выпали, за то Бог долгим веком его наградит.

— Вот как ты, Сенюшка, всегда меня разговорить умеешь! — ласкаясь к пестуну, сказал Мишенька. — Вот я с тобой поговорил — и на душе легче стало… И безвестье не так меня пугает…

— Да и чего пугаться-то, милый? Иногда безвестие многих вестей лучше бывает.

Так разговаривая, старый пестун подходил со своим юным питомцем к крыльцу хором, и Мишенька стал уже подниматься на ступеньки крыльца, когда, оглянувшись, увидел странника в темной скуфье и рясе, с посохом в руках, вступавшего в сад через калитку палисадничка. Густые седые волосы ниспадали волною на его плечи, а серебристая борода покрывала своими спутанными прядями всю его грудь.

— Сенюшка, смотри-ка, странник к нам идет! Пойди-ка к нему навстречу, зови его сюда на отдых. Авось он нам расскажет о странствиях своих, о дальних обителях!

И Мишенька приостановился на крыльце, следя за Сенюшкой, который и точно направился к страннику навстречу, и подошел уж близехонько, да вдруг как вскрикнет, и колпак с головы долой, и сам бухнул страннику в ноги.

— Господин наш! Господин честной! — кричал он во весь голос, прижимая к устам своим загорелую руку странника.

XIII

ПОСЛЕ ДОЛГОЙ РАЗЛУКИ

Мишенька, не давая себе отчета в том, что он делает, мигом сбежал с крыльца и бросился навстречу величавому старцу с криком и слезами.

— Батюшка! Батюшка мой дорогой! — и повис на шее Филарета, который крепко сжал его в своих объятиях, сам трепеща от волнения. Он и не чувствовал, как крупные горячие слезы катились из глаз его по бороде и падали на лицо и на грудь Мишеньки.

Отец и сын еще не успели выпустить друг друга из объятий, как Сенька уже разнес радостную весть о возвращении Филарета Никитича по всему дому и всюду произвел необычайный переполох. Марфа Ивановна и брат Иван Никитич бросились из хором в сад, а все домашние и вся челядь со всех концов двора и дома устремились к крыльцу. Все спешили, бежали, толкались с радостными лицами и радостными криками, с веселым шумом и топотом… И все остановились в умилении при виде тех слез радости, которые лились из глаз Филарета Никитича, заключившего в свои объятия все, что было для него дорогого и милого на земле, все, с чем он был разлучен почти три года…

Когда, наконец, слезы иссякли и восторги стихли, когда он вдоволь насладился ласкою родных, он обратил свой радостный и приветливый взор на всех домашних и челядинцев и поблагодарил за верную службу, всех допустил к руке своей и каждому нашел возможность сказать словечко, западавшее в душу, памятное на всю жизнь, и каждого благословил.

Затем, когда Марфа Ивановна и Иван Никитич стали его просить войти поскорее в хоромы, а Мишенька все еще не мог выпустить его руку, Филарет Никитич поднялся на несколько ступеней крылечка и, остановившись, сказал:

— Постойте, еще успеем войти под родимый кров… Но от «избытка сердца уста хотят глаголать», и я должен всем вам и этим добрым людям, которые в отсутствии моем служили вам верою и правдою и оберегали вас от бед и напастей, всем им я должен сказать о том, что вынес за эти годы, и всех их подготовить к тому, что нам придется вынести и выстрадать за Русь, если Господь не смилуется над нами.

В его словах, в его голосе, в том глубоко опечаленном взоре, который он устремил на окружающих, было что-то чрезвычайно привлекательное, приковывавшее к нему сердца и взоры, и все как бы замерли в ожидании того, что он будет говорить.

— Почти три года тому назад, — так начал Филарет, — я был оторван по воле Божией от семьи, от родных и близких мне людей… Я готовился к смерти и не боялся принять ее от руки лютых злодеев, обильно проливавших кровь вокруг меня. Но и среди потоков крови их рука не коснулась меня… Я был взят в полон и, опозоренный, лишенный облачений и внешних знаков сана моего, был уведен к тушинскому обманщику, был ему представлен в числе других полоняников из бояр и знати… Он отличил меня от всех, он постарался привлечь меня и лаской, и почетом, и саном патриарха… В душе моей к нему кипела злоба и презрение, хотелось обличить его и уничтожить, но разум воздержал мои порывы… Я увидел, что никто и не считает его не чем иным, как наглым обманщиком, никто не видит в нем царя Дмитрия или сына Иоаннова, а все служат, все угодничают, все унижаются из одной корысти, все поклоняются ему, как тельцу златому, из выгод мирских… Не только злые вороги, литва или поляки, но и бояре московские, и родовитые дворяне, и сановники все променяли на злато, забыв и Бога, и отчизну, и честь, и совесть… Тогда решил я все претерпеть и все снести, лишь бы душу свою сохранить чисту, лишь бы остатком сил своих хоть сколько-нибудь послужить на пользу Руси православной… И все, что были кругом меня, поняли тотчас же, что я им не друг, не слуга я их лжецарю и их неправде. Все стали обегать меня и опасаться, все стали зорко следить за мною и держать меня в такой неволе, какой и пленники у них не знали. Я никуда не смел один идти, не смел и в келье своей оставаться с собою наедине, не смел писать ни близким, ни родным. Но и эти угнетения, и эта неволя не поколебали меня, как не соблазнили предложенные мне почести и слава: я пребыл верен в душе и царю, которому присягал, и Богу, Которому открыта моя совесть, и дорогой земле родной, которой я молю у Бога пощады и спасения…