— И уж Жолкевский на пути к столице, — добавил Иван Никитич, — а у нас и войска нет, чтобы выступить против него, и скоро ли еще сберем его, не знаем сами, а от Калуги вор тушинский подступает, и с тем нет сил бороться. Столица в страхе и тревоге. Все мечутся, все ропщут на царя Василия, и чем все это кончится, один Бог ведает.
Такие тревожные вести, доносившиеся отовсюду на романовское подворье, конечно, всех волновали в доме, начиная от Марфы Ивановны и Ивана Никитича и до последнего челядинца. Все ожидали ежечасно наступления каких-то чрезвычайных событий, какого-то переворота, сопряженного со всякими бедами и напастями. Тревога старших передавалась и младшему члену семьи, Михаилу Федоровичу, который, просыпаясь, обращался к пестуну своему с вопросом:
— Что, Сенюшка, ничего еще на Москве не приключилось?
И слышал на этот вопрос все тот же ответ невозмутимого Сеньки:
— Милостью Божией, стоит все на Москве по-старому, по-бывалому.
И ложился Мишенька и засыпал к вечеру все с тем же тревожным вопросом:
— А как ты думаешь, Сенюшка, никакой до завтра напасти над Москвой не стрясется?
— То единому Богу ведомо, голубчик, мы все под Его волею ходим, — неизменно отвечал и на этот вопрос пестун Мишеньки.
Блуждая таким образом в потемках всяких неопределенных ожиданий, страхов и опасений, Мишенька был чрезвычайно обрадован, когда, наконец, дней пять спустя после свидания с отцом, услышал, что вечером в этот день Филарет Никитич собирается посетить свою семью на подворье. Мишенька со страстным нетерпением ожидал отца и жаждал услышать от него то живое слово, которое бы облегчило его душу, осветило бы охвативший ее сумрак… И он не ошибся в ожиданиях.
Филарет Никитич явился на подворье уже тогда, когда стемнело и все собирались ужинать. Он прошел прямо в моленную Марфы Ивановны и призвал туда супругу свою и сына.
— Хочу перед вами, дорогими и милыми моему сердцу, открыть то, что совершается теперь на Москве, чтобы вы знали, как вам жить в нынешнее трудное время, как поступать и чьей стороны держаться в грядущих превратностях и смутах.
Он вздохнул, печально оглянул всех и сказал:
— Идем к недоброму и сами налагаем путы на себя… Дни царя Василия сочтены, не сегодня-завтра его понудят сойти с престола, песня его спета. Он погневается, погрозит, быть может, поупорствует, но удержаться на престоле он не сможет.
— Кто ж будет царствовать тогда? — оживленно и быстро спросил Михаил Федорович, не спускавший глаз с отца, боявшийся проронить хотя бы одно его слово.
Филарет обратил глубокий и проницательный взгляд на сына и сказал ему:
— Есть между бояр московских роды и подревлее Шуйских, и к царскому корени поближе Годуновых, но из них теперь не изберут царя. Все завистью и злобою заражены, все точат друг на друга нож и, чтобы не избрать единого от среды своей, решаются на страшное дело… На страшную измену земле своей!
Он смолк на мгновенье, и никто не смел обратиться к нему за разъяснением его загадочной речи.
— Вместо того чтобы всем сплотиться, всем заедино стать около своего избранного всею землею православного царя, бояре говорят себе: «Не нам, так пусть же никому престол не достается!» — и собираются тянуть за руку тех изменников, бояр тушинских, которые решились искать московского царя в Польщизне!
— Как? Не православного и не русского государя хотят посадить на престол московский? — невольно сорвалось с уст Марфы Ивановны.
— Да, не православного и не русского, королевича Владислава! — сказал с горькою улыбкою Филарет. — Так порешили бояре на тайном совещании вчерашнем, и как ни возражал, как ни громил их патриарх укорами и всякою грозой, как ни пытался я доказывать, что ляхи лютейшие наши враги, что доверяться королю ни в чем нельзя, бояре, нас не слушая, решились вступить с Жолкевским в переговоры о королевиче, как только царь Василий покинет престол.
— Слыханное ли дело, чтобы на московском престоле да не православный, не русский царь был! — прошептала Марфа Ивановна.
— О! Мы к тому идем, чего никогда не видано, не слыхано при наших предках было! — воскликнул с неудержимым волнением Филарет. — Видно, что еще мало страдали мы, мало терзали Русь раздорами и смутами! Чтоб образумиться, мы должны дойти до края гибели и претерпеть неслыханное, тогда лишь в разум войдем.
— Батюшка! — смело вступился вдруг Михаил Федорович. — Да зачем же нам иноземному и неверному королевичу покоряться? Не надо присягать ему.
Филарет печально покачал головою и сказал, положа руку на плечо сына:
— Ты судишь, как отрок, горячо и неразумно! Если Бог попустит быть такому греху, кто же дерзнет Ему противиться? Он знает, куда ведет нас… Нет! Все присягнут, присягнуть обязаны будете и вы и верно соблюдать присягу, если сами ляхи в ней пребудут верны. Но не предавайтесь сердцем иноземцу, не ищите от него ни милостей, ни благ земных и ни на миг из памяти не выпускайте, что за веру отцов своих и за землю Русскую вы должны пролить последнюю каплю крови… Кто бы ни царствовал, кто бы ни правил на Москве, пребудьте верны ему, пока он нашей веры не коснется, пока не вздумает рвать на части землю Русскую. Помните, что верою создалось великое государство Московское, верою держалось, пока мы Бога помнили, верою и спасется!
При этих словах Филарет поднялся с места и стал прощаться со своими. Но когда положил руку на голову Михаила Федоровича, благословил его, тот вдруг разрыдался, упал на колени и, простирая руки к образу Спасителя, заговорил прерывающимся от волнения голосом:
— Батюшка! Пусть меня мучат, пусть лишают хлеба, пусть держат в темнице, не изменю я вере православной, не поддамся иноверцам! А вырасту, так буду с ними биться до последней капли крови за веру нашу и за землю Русскую!
Филарет обнял сына крепко-крепко и поцеловал его в лоб.
— Успокойся, сын мой! Бог укажет тебе пути, которыми тебе придется идти, когда ты подрастешь и в разум войдешь! Укажет, если ты сохранишь Его в чистом сердце твоем.
И, опасаясь выдать собственное волнение, Филарет поспешил удалиться и плакал даже тогда, когда лег в постель и утонул лицом в свое изголовье. И эти слезы просветили сознание и рассеяли неопределенный сумрак, тяготивший его душу.
XV
ПЕРЕД НОВОЙ БЕДОЙ
— Вот батюшка-то твой, Филарет-то Никитич, — говорил однажды своему питомцу Сенька, — ведь ровно пророк! Месяца не прошло, как уж все сбылось, что он предсказывал. И царя Василия на престоле как не бывало, в монахи с супругою своею пострижен… И с ляхами мы в дружбу вступили, и королевича их в цари к себе зовем! Господи, Боже мой! Назавтра уж и присягу ему отбирать от всех станут… И тебе, Мишенька, тоже, как стольнику, присягать небось придется?
— Придется, — с видимым неудовольствием сказал Мишенька, опуская очи в землю.
— Да как же это? Я, право, и в толк не возьму. Иноверный королевич, по вере католик, да на московский престол воссядет? Как его, неблаговерного, и в церквах-то за службой поминать станут?
— Батюшка сказывал, — заметил Михаил Федорович, — что патриарх и бояре запись взяли с гетмана и с короля будто бы ее возьмут, тому королевичу в православную нашу веру перейти.
— Запись, запись! — проворчал про себя Сенька. — Что запись — бумага писаная! Бумагу подрал — и записи нет… Что стоит королю ту запись уничтожить? Да еще и даст ли на нее согласие? Вон он каков, лукавый: переговоры о королевиче с Москвой ведет и сына на московский престол сажать собирается, а наш коренной русский город Смоленск из пушек громит да под свою державу норовит привести… Кто польской затее поверит, тот наверно за это и поплатится.