Он много раз всерьез думал, что эти таблетки - самое гуманное изобретение человечества. Вот атомные бомбы - это говно, а таблетки... В них действительно столько милосердия. Без всяких попыток исправить, направить, потребовать взамен. Чистая жалость. Чего уж с тобой делать... О-хо-хо...
Полюби жизнь. Полюби жизнь, мать твою! - а то она так навернет по хребтине - хрустнет только.
Выпученные глаза. Тоненькая струйка крови из угла рта.
Как это все переживают родители, он не думал. Вернее, он утешал мать, а в последнее время и отца, что все пройдет, все наладится. Это временное. Возрастное. А как дальше жить - ну распределят куда-нибудь, пойду работать. Все нормально.
Но по-настоящему он не замечал родителей. Разве что чуть больше, чем остальных людей. Остальные были тенями. Иногда к нему заходили друзья, Друг, Второй Друг. Он разговаривал с ними как ни в чем не бывало. Они ничего и не знали про него. А ему и в голову не приходило им что-то рассказывать. Хотя манера общения оставалась прежней. Но это была только манера, за ней ничего не стояло. И давно уже.
Но он не имел ни малейшего понятия, как жить дальше. Даже просто - как жить. Ему было нечего хотеть. Не было для него ничего такого - "хочется, потому что хочется"; когда ссать тебе охота, ты ж не спрашиваешь: а зачем это? а нужно ли это? Ничего такого не было. Он просто болтался в этом мире, как экскременты в проруби. И только когда наступал приступ, в жизни появлялась ясная, не требующая никакого обоснования цель - пережить его. И после него даже такая жизнь казалась счастьем.
Какие-то мысли варились потихоньку в голове. Он додумался, что на самом деле хочет одного - умереть. И это собственное желание смерти казалось ему едва ли не таким же страшным, как сама смерть. Все-таки не мог он до конца поверить, что в жизни, которую он почему-то привык считать прекрасной и удивительной, именно ему нет места. И когда приходил приступ, и он смертельно трусил, что сейчас помрет, - в этом было и некое утешение: раз он так боится смерти, то все-таки не хочет умирать. Подтверждение желания все-таки жить. Вот еще одно, чем был хорош приступ.
А на самоубийство, как оно ни страшно, при длительной моральной подготовке все-таки можно решиться. Страшно, страшно - а решишься. Год пройдет, два, пять. Он осознал это, и это тоже было страшно - что это хоть и трудно, а все-таки легко.
Подыхание каждый день, а то и по два раза на дню, - а потом воскрешение, было единственным содержанием, единственным смыслом, единственной целью его жизни.
Забавно, но чем более незачем ему становилось жить, тем сильнее он трясся за свою жизнь. Он стал страшно труслив. Заболит что-нибудь - ой, а не рак ли это?! А грипп?! Ужаснейшая, чудовищная болезнь! Постоянно прислушивался к себе, принюхивался. Боялся.
А чего он все-таки больше боялся: умереть самому или что гений умрет? Невозможно разделить.
Он стал слезлив. У них было четыре пластинки Вивальди - он их часто теперь слушал. И прямо плакал. Так щемило душу от них. И когда вспоминал их - крупные слезы наворачивались на глаза. Плакса.
Приступ, приди! Освежи меня, укрепи! Чтобы я хоть за что-то цеплялся, за что-то боялся, хотя бы чего-то страстно желал, хотя бы на время! Он и сам стал бессознательно провоцировать приступы, чтобы, пройдя сквозь смертную муку, на какое-то время обрести наслаждение. Ел таблетки и профилактически, - но это была, пожалуй, не главная причина, а главная - покайфовать. Что за прелесть все-таки были эти таблеточки! Ел он их больше и больше. А потом наступила необходимость есть их каждые пять часов, - а то дискомфорт, беспокойство, тревога. Ну и, естественно, приступ. Он ставил будильник на восемь часов принял дозу, и опять спать. А то встанешь уже готовый - судорожно крошить таблетки, судорожно совать их под язык, неистово сосать их, потом ждать, напрягая всю волю, пока отпустит.
Жизнь таблеточного животного. Трусливого, зашуганного, дрожащего. Жизнь не то что на коленях, а плашмя, мордой в грязи. Мерзко, но... Только таблеток, таблеток дайте! Чтобы я, похлопав себя по нагрудному карману, мог всегда убедиться, что они со мной. Все продаст, все предаст - они не предадут.
Но какая все-таки боль. Какая все-таки боль наступала порой. Он весь болел. Особенно по утрам, реже днем. Первая папироса оставалась первой папиросой, от нее было худо и худо. Мучительные, режущие провалы в былую жизнь, лоскутья воспоминаний. Они говорили ему: когда-то я жил, а теперь умер. Когда-то и я жил... А теперь я труп. И плачу, плачу над тем, погибшим, утерянным безвозвратно...
Труп, трясущийся за свою жизнь.
Да, быть "таким, как все" - в этом нет ничего постыдного: Удел Человеческий есть Удел Человеческий. Нет ничего более серьезного и более высокого в этом мире. Здесь все равны - и Лев Толстой, и "простой инженеришка". Но... Но неужели это и все?
Как легко быть счастливым! Но как легко проспать, проворонить жизнь! Прикрыл только на секунду глаза - и нет ее! И когда тебя спросят в конце жизни: "А что ты делал?", ты ответишь: "Я? Я на секунду прикрыл глаза"...
Но счастливым можно быть только во сне. Не осознавая себя. И побыстрее дойти до могилы. Побыстрее только, пожалуйста, побыстрее.
А душа сочится... Сочится... Когда она не витает в гнилостно-сладковатых таблеточных грезах...
Он стал много слушать радио. Как когда-то бабушка. Любил слушать песни 50-60-х годов, такие простые и хорошие. Узнал много нового из самых разных сфер человеческой деятельности.
А то что, можешь попробовать стать кем-то другим, если ты не устраиваешь себя таким, какой ты есть. Возьми какой-то положительный пример, или даже образ, и попытайся соответствовать ему. И ты увидишь, насколько это легко. Насколько легко измениться.
"Измениться для меня и значит заснуть".
"Но, может, уже и давно пора, а? Может, уже хватит? Ведь все уже ясно. Ты только все мусолишь, мусолишь... Ты вообще как, жить хочешь, нет? Вопрос стоит именно так: либо ты живешь, либо ты подыхаешь. Самое время усвоить это. Немножко даже поздно".
"Да, я все понимаю... Но как же мне бросить его? Бросить, предать... Ведь я единственный человек, который знает о нем. А сам себе я не нужен. Я - только хранилище, вместилище его. И пока я жив, жив и он, хотя "пользы" от этого никакой. Я могу только длить его дни, пока он меня не убьет. Смешно, но он не знает, что тогда погибнет и сам".
"Да, Джим Моррисон. Я побил тебя. У меня нет ни орущей толпы на стадионах, ни газет, ни громкого имени, ни прекрасной гибели. Герой жалок, труслив, обречен сгинуть без следа. Он не беснуется на сцене, не устраивает оргий. Он ничего не делает. Он только гниет и смердит. Он дрожит от страха, забившись в угол. И ждет, пока сдохнет. А рано или поздно он сдохнет.