— Вот скотина, — говорила она. — Ты еще отца за пояс заткнешь.
— Дай-то бог, — откликался Пако-кузнец таким тоном, будто творил молитву, и глаза его светились надеждой.
Но, пожалуй, самое глубокое и полное удовольствие три друга получали, когда проводили время на реке, за таверной Кино-Однорукого. Там расстилался широкий луг с большим дубом посредине, как бы отгороженный от остальной долины стеной голых скал. Напротив этой стены находилась Поса-дель-Инглес, а несколькими метрами ниже река бежала между валунами и булыгами. В этом мелководье они ловили руками раков — осторожно приподнимая камни, крепко хватали их за панцирь, где он пошире, а те топорщились и то раздвигали, то сжимали клешни, упорно, но безуспешно пытаясь удрать.
А иной раз они ловили в затоне рыбешек, которые плавали такими неисчислимыми стаями, что часто от них было черно в воде. Стоило забросить бредень с какой-нибудь яркой приманкой, и их можно было вытаскивать дюжинами. Но именно потому, что их было так много и ловить их было так легко, они мало-помалу потеряли в глазах ребят всякую цену. И то же самое произошло с черникой, ежевикой и лесными орехами. Этому пренебрежению немало способствовало и то, что дон Моисес, учитель, одобрял учеников, которые в свободное время как дураки собирали ежевику и ягоды терновника, чтобы преподнести их своим матерям. Или ловили мальков. И мало того, в конце года эти самые ученики получали отличные отметки и похвальные листы. Роке-Навозник, Даниэль-Совенок и Герман-Паршивый испытывали к ним по меньшей мере такое же глубокое презрение, как к ежевике, лесным орехам и малькам.
Теплыми летними вечерами три друга купались в Поса-дель-Инглес. Вода освежала опаленную солнцем кожу, и это доставляло им ни с чем не сравнимое удовольствие. Все трое плавали по-собачьи и при этом так брызгались и взбаламучивали воду, что на расстоянии в сто метров вверх и в сто метров вниз по течению замирало все живое.
В один из таких вечеров, пока они сохли на солнце, лежа на лугу с большим дубом посредине, Даниэль-Совенок и Герман-Паршивый наконец узнали, что значит забеременеть и что такое аборт. Первому было тогда семь, второму восемь лет. Роке-Навозник купался в заплатанных штанишках, надетых задом наперед, а Совенок и Паршивый — нагишом, потому что еще не ведали стыда. Именно Роке-Навозник и пробудил его у них в этот самый вечер.
Не зная еще, что к чему, Даниэль-Совенок рассказывал, какой у него был разговор с матерью четыре года назад, когда она показала ему картинку, на которой была нарисована роскошная голландская корова.
— До чего хороша, правда, Даниэль? Это молочная корова, — сказала мать.
Ребенок ошеломленно посмотрел на нее. До сих пор ему случалось видеть молоко только в кринках и кувшинах.
— Нет, мама, это не молочная корова, — возразил он. — Посмотри, у нее нет кувшинов.
С минуту мать беззвучно смеялась над его наивностью. Потом взяла его на колени и объяснила:
— У молочных коров не бывает кувшинов, сынок.
Он пытливо посмотрел на нее, стараясь понять, не обманывает ли она его. Мать смеялась. Даниэль почувствовал, что за всем этим что-то кроется. Он еще ничего не знал про «это», потому что ему было только три года, но в эту минуту почувствовал предвестие тайны.
— Тогда в чем же они носят молоко, мама? — спросил он, охваченный внезапным желанием выяснить все до конца.
Мать все еще смеялась. Однако ответила ему не без запинки:
— Ясное дело, в… в брюхе.
Ребенок был как громом поражен:
— Что-о-о-о?
— Молочные коровы, Даниэль, носят молоко в брюхе, — подтвердила мать и ногтем ткнула в вымя коровы, нарисованной на картинке. Даниэль с сомнением посмотрел на губчатое вымя, потом показал на сосок:
— И молоко выходит через эту пупочку?
— Да, сыночек, через эту пупочку.
В тот вечер Даниэль не мог ни говорить, ни думать ни о чем другом. Он угадывал во всем этом нечто такое, что было тайной для него, но не для матери. Она смеялась как-то особенно, не так, как в другие разы, когда он ее о чем-нибудь спрашивал. Но мало-помалу Совенок забыл об этом. Через несколько месяцев отец купил корову. А позднее Даниэль познакомился с двадцатью коровами аптекаря и увидел, как их доят. Потом Даниэль-Совенок смеялся при одной мысли о том, что когда-то мог думать, будто коровы без кувшинов не дают молока.
В тот вечер, лежа у реки, на лугу с дубом посредине, он, слушая Навозника, вспомнил о картинке, на которой была нарисована голландская корова.
Они только что вылезли из воды и обсыхали на легком ветерке, казалось, лизавшем их холодным языком, хотя в воздухе разливался влажный, парной зной. Лежа навзничь на траве, они увидели пролетающую над ними огромную птицу.
— Смотрите! — закричал Совенок. — Наверняка это тот аист, которого ждет учительница из Ла-Кульеры. Он летит как раз в ту сторону.
Паршивый возразил:
— Это не аист, а журавль.
Навозник поднялся и сел, сердито поджав губы. Даниэль-Совенок с завистью смотрел, как вздымалась его могучая грудь.
— Какого, к черту, аиста ждет учительница? Неужели вы еще верите в эти басни? — сказал Навозник.
Совенок и Паршивый тоже сели. Оба так и впились глазами в Навозника, угадывая, что он скажет что-нибудь про «это». Паршивый дал ему для этого повод.
— Кто же тогда приносит детей? — сказал он.
Роке-Навозник держался серьезно, с сознанием своего превосходства.
— Их рожают, — отрезал он.
— Рожают? — в один голос переспросили Совенок и Паршивый.
Навозник подтвердил:
— Да, рожают. Вы когда-нибудь видели, как котится крольчиха?
— Да.
— Ну вот, и с людьми то же самое.
На лице Совенка отразилось комическое изумление:
— Ты хочешь сказать, что все мы кролики? — проронил он.
Навозника сердила глупость собеседников.
— Да нет, — сказал он. — Детей рожает не крольчиха, а женщина, мать.
У Паршивого глаза засветились пониманием.
— Значит, аист не приносит детей, правда? Я уж и сам думал, — пояснил он, — странное дело, почему это к моему отцу аист прилетал десять раз, а к Курносой, нашей соседке, ни разу, хотя ей хочется иметь ребенка, а моему отцу ни к чему такая куча ребят?
Вокруг царила тишина, которую нарушал только хрустальный плеск воды в быстринах да шелест ветра в листве. Совенок и Паршивый смотрели на Навозника, раскрыв рты. Понизив голос, он сказал:
— А знаете, им это ужасно больно.
У Совенка, еще не преодолевшего свое недоверие, вырвалось:
— Откуда ты все это знаешь?
— Это знают все люди, кроме вас двоих, обалдуев, — сказал Навозник. — Моя мать оттого и умерла, что ей было очень больно, когда я родился. Она не хворала, а умерла от боли. Видать, иногда боль невозможно выдержать, и человек умирает; даже если он не хворал — просто от боли. — Опьяненный жадным вниманием слушателей, он добавил: — А некоторым женщинам разрезают живот, я слышал, как Сара про это говорила.
Герман-Паршивый спросил:
— Но потом они хворают, верно?
Навозник, как бы подчеркивая доверительный характер разговора, еще больше понизил голос.
— Они заболевают при виде ребенка, — поведал он. — Дети рождаются волосатыми и без глаз, без ушей, без ноздрей. У них бывает только большущий рот, чтобы сосать грудь. А уж потом у них появляются глаза, уши, ноздри и все остальное.
Потрясенный Даниэль слушал затаив дыхание. Перед его взором открывалась новая перспектива, в которой, наконец, получали свое объяснение ни больше ни меньше как жизнь и само существование человечества. Ему вдруг стало стыдно, что он совсем голый. И в то же время он ощутил как бы обновленную, трепетную и пылкую любовь к матери. Сам не зная этого, он впервые испытал волнующее чувство кровного родства. Между ними была глубокая связь — нечто такое, в силу чего мать представала теперь как непреложно необходимая причина его бытия. Материнство в его глазах становилось от этого несравненно прекраснее; ведь оно уже не было случайностью, не возникало по нелепому капризу аиста. Даниэль-Совенок подумал, что из всего, что ему известно про «это», самое приятное знать, что ты появился на свет в результате чудовищной боли и что мать не захотела ее избежать, потому что желала иметь тебя, именно тебя.
С этих пор он стал смотреть на мать по-другому, под углом зрения более житейским и простым, но и более интимным и волнующим. В ее присутствии он испытывал странное чувство — как будто кровь у них пульсировала в лад; то было ощущение созвучия и нерасторжимости.
С этих пор Даниэль-Совенок всякий раз, когда шел купаться в Поса-дель-Инглес, брал с собой, как Навозник, старые, заплатанные штанишки и надевал их задом наперед. И при этом думал о том, каким он, должно быть, был уродиной, когда только что родился, — весь волосатый, без глаз, без ушей, без ноздрей, без ничего… С одним только большущим жадным ртом, чтобы сосать грудь. Его разбирал смех, и через минуту он уже заразительно хохотал, сотрясаясь всем телом.
VIII
По словам Роке-Навозника, Перечница-младшая была одна из тех женщин, которые не могут забеременеть. Да в этом и не было ничего удивительного — откуда взяться почкам на сухой жерди.
Перечница-младшая вернулась в селение через три месяца и четыре дня после своего побега. Ее возвращение, как прежде побег, было целым событием для всей долины, хотя оно, как и все события, миновало и забылось, уступив место другому событию, которое в свою очередь сменилось другим и тоже забылось. Но так и складывалась мало-помалу негромкая и немудреная история долины. Понятное дело, Перечница вернулась одна, а дона Димаса, банковского служащего, и след простыл, хотя дон Хосе, священник, и считал, что он неплохой юноша. Плохой ли, хороший ли, дон Димас растаял в воздухе, как тает, не оставляя следа, горное эхо.