— Это ты, бездельник, визжал там наверху?
— Я.
— Посмеялся всласть, да? Хохочешь в одиночку, как сумасшедший.
Мальчик старался ускорить шаг, общество Браконьера было ему неприятно. Ягдташ у того был не пустой — нес, наверно, двух зайцев.
— Следов не видал, малыш? — спросил он у Нини. — И где это, черт возьми, прячутся тут у вас барсуки?
— Не знаю.
— Не знаю, не знаю! Ручаюсь, что знаешь.
Мальчик передернул плечами.
— Выгоняет-таки вас Хустито из землянки, а? Куда же вы денетесь, бездельники? Если кролику заткнуть нору, ему крышка, это известно. То же и с тобой будет за то, что рот у тебя всегда на замке.
Вниз по склону сбегали маленькие следы босых ног Нини рядом с огромными отпечатками подбитых гвоздями подошв Браконьера и с легкими следами собачьих лап. Унылая, мертвенно-белая земля, лишь слегка вздувавшаяся округлыми волнами холмов, походила на поверхность закипающего молока.
Дядюшка Крысолов сидел на корточках у огня. Заслышав шаги мальчика, он поднял глаза.
— Видал того? — спросил он, сдерживая страстное любопытство.
— Нет, — сказал мальчик.
— Дурьвино его видел.
— Это еще неизвестно, — сказал Нини, — в поле ни души.
Бегающие зрачки Крысолова сверкнули под веками и уставились на огонь, но он ничего не сказал. Мальчик тоже молчал. Уже с месяц Крысолов ни о чем другом не думал, как о своем сопернике. Нини пытался его уговорить, втолковать, что речка принадлежит всем, но Крысолов с дикарским своим упрямством твердил одно: «Крысы мои, он у меня их крадет», и пыхтел от натуги и ожесточения.
На святого Мелитона выглянуло солнце, снег растаял, и к вечеру остались лишь жидковатые белые пятна вдоль складок на холмах с северной стороны. В этот вечер Столетний наконец слег, и Нини, узнав об этом, спустился в деревню посидеть с ним. Над убогой койкой висела клизма, рядом с ней — дешевая лампа, а над дешевой лампой — литография Святой Девы. С неподвижным, как маска, лицом, даже не глядя на мальчика, старик сказал:
— Нынче днем, прежде чем улечься, захотелось мне послушать, как шумит ветер в початках шпажника, — так я делывал в молодости. Вот лег я у речки и стал слушать, но шум был другой. Все проходит, ничто в жизни не повторяется, сынок.
Мальчик заговорил о снеге, и о Браконьере, и о зайце, притаившемся под дубком, и, наконец, умолк, уставившись на черную тряпку, что закрывала у старика половину лица. Дышал больной прерывисто и неровно, но, когда мальчик умолк, не сказал ни слова. На другой день Нини снова пошел посидеть возле него и, как начало смеркаться, встал и зажег лампу над изголовьем кровати. Целую неделю Нини ежедневно навещал больного. Они почти не разговаривали, но, как только дневной свет за окном угасал, Нини — хоть никто не просил — зажигал лампу. На седьмой вечер, едва мальчик зажег свет, Столетний дрожащими пальцами вцепился в черную тряпицу, приподнял ее и сказал:
— Подойди сюда.
Сердце Нини забилось неровно. Лицо старика под тряпкой представляло собой кровавое месиво — ни клочка кожи, одно мясо, — а на лбу его, поближе к виску, желтела кость. Столетний глухо засмеялся и, глядя на побледневшее лицо мальчика, сказал:
— Что? Еще не доводилось видеть череп у живого человека?
— Нет, — сказал мальчик.
Столетний опять тихонько захихикал и сказал:
— Когда помираем, всех нас едят черви. Чего тут дивиться, сынок. Просто я уже так стар, что у червей терпенья не хватило дожидаться.
9
На святого Секунда, вот уже четыре года подряд, в деревню вваливалась орава эстремадурцев. На веренице разубранных осликов пестрым караваном въезжали они в деревню с песнями, будто не пятьсот километров в десять дней по пыльным дорогам верхом проделали, а только что вынырнули из теплой ванны и хорошо выспались. Артель эстремадурцев располагалась в хлевах Богача, которому они платили по пять реалов в день с носа, а так как оставались они в деревне почти на полгода и было их в артели двенадцать человек, то дон Антеро каждый год клал себе в карман около одиннадцати тысяч реалов.
Донья Ресу, Одиннадцатая Заповедь, услышав их голоса, захлопнула окно.
— Уже явились эти, господь Сохрани и помилуй нас, — сказала она Вито, своей служанке.
Первые два года Нини ходил вместе с эстремадурцами расчищать кустарник в лощине и корчевать дубняк. Прежде такие работы велись в Торресильориго, но теперь и сюда прислали правительственных чиновников для осуществления трудной задачи насаждения лесов. Лесопосадки были у новых заправил навязчивой идеей, и еще в войну, чуть ли не назавтра после ее начала, организовали бригады добровольцев, чтобы превратить нагую, бесплодную землю Кастилии в густой лес. Более срочной задачи, видимо, не было, и разные там деятели говорили: «Деревья регулируют климат, они притягивают дождь и образуют гумус, то есть плодородную почву. Поэтому надо сажать деревья. Надо совершить революцию. Да здравствует деревня!» И из всех селений долины люди с мотыгами на плечах, полные энтузиазма, высыпали на неприютные склоны. Но припекло августовское солнце, сожгло нежные побеги, и холмы остались по-прежнему голыми, как черепа.
Гвадалупе, Старшой эстремадурцев, который вопреки своему церковному имени [29]был парень смуглый и мускулистый, с быстрыми и ловкими движениями цыгана, спервоначалу сказал здешним мужчинам в кабачке Дурьвино, что они, дескать, намерены превратить Кастилию в сад. Пруден скептически усмехнулся, на что Гвадалупе ему сказал: «Ты что, не веришь?» И Пруден грустно ответил: «Чудеса совершает только бог».
Эстремадурцы начали с Приюта Дональсио и в несколько месяцев разукрасили его молодыми деревцами, так что стал он похож на лицо, испещренное оспинами. Но едва они закончили, как беспощадное солнце обдало холмы жаром, и маленькие елочки стали вянуть, и через две недели из сотни посаженных деревцев семьдесят засохли вконец — как наступишь, трещали под ногами, будто хворост. Выжившие сопротивлялись еще несколько недель, но и они вскоре погибли от зноя, и поверхность Приюта Дональсио стала такой же унылой и угрюмой, как прежде, — от трудов эстремадурцев и следа не осталось. Кристаллический гипс сверкал по краям вырытых в меловой почве ямок, и Гвадалупе, Старшой, глядя снизу, как, искрясь, подмигивает холм, ругался и говорил:
— Еще издевается, паршивец!
О холмах говорили со злобой, но, несмотря на бесплодность усилий, не унимались. Иногда появлялся в деревне инженер, человек компанейский, хоть и была у него в лице та бледность, которая передается от книжных страниц, когда долго учатся; он собирал всех двенадцать эстремадурцев в кабачке Дурьвино и произносил им речь, как генерал солдатам перед боем:
— Эстремадурцы, — говорил он, — помните о том, что четыре века назад обезьяна, перебравшаяся через Гибралтар в Европу, могла достигнуть Пиренеев, прыгая с ветки на ветку и не касаясь земли. Благодаря вашему энтузиазму наша страна снова станет огромным лесом.
Пруден и Дурьвино обменивались понимающими взглядами. После приезда инженера, который пил со всеми, как равный, эстремадурцы трудились еще усердней, у каждого деревца углубляли ямки, чтобы в них собиралась дождевая вода и защищала посадки от «козобоя», но дождей все не было, и с наступлением июля деревце поджаривалось в ямке, как цыпленок в собственном соку.
Нини нравилось ходить с эстремадурцами — они не только умели мастерски выкорчевать дубок или посадить елочку одним ловким движением руки, но еще напоминали мальчику побывки в Торресильориго с дедушкой Абундио и вечера в хлеву с дырявой крышей, когда он потемну слушал их страшные рассказы о всяческих убийствах. Временами появлялся в деревне кто-нибудь из прежних знакомых.
— Нини, пацан, а где же твой дедушка?
— Ушел.
— Куда?
— Даже не знаю.
— Вот проклятущий старик! Бывало, как станет полоскаться, всю ночь не давал глаз сомкнуть. Помнишь?
Но в деревне эстремадурцев не любили, потому что считали их работу бесполезной; кроме того, они не разрешали выгонять овец на холмы, и деревенские приписывали им всевозможные пороки. Пока эстремадурцы жили в деревне, местные жители пользовались полной безнаказанностью. Приключится какое-нибудь неподобство, люди и говорят:
— Это, наверно, эстремадурцы.
Одиннадцатая Заповедь заходила еще дальше. Если в церковной кружке появлялась бумажка в пять дуро или узнавали о каком-нибудь добром деле, она говорила:
— Уж это, конечно, не астремадурцы.
Но Нини знал, что эстремадурцы — люди хорошие; возьмут с собою на работу инструменты, кусок хлеба да кусок сала на целый день, и ничего им больше не надо. Заработок весь целиком отсылался в Эстремадуру, где долгие эти шесть месяцев терпеливо ждали жены и дети. Ничто, однако, не могло повлиять на убеждение Одиннадцатой Заповеди, для которой эстремадурцы были во всех отношениях подозрительными типами. Молчат — что-то затевают; поют — грубияны неотесанные. Если она, проходя мимо барака, слышала их веселые песни, то подзывала к себе Гвадалупе и говорила: