Выбрать главу

Таким образом, нужно одновременно изменить как наше понятие бытия, так и наше понятие познания. Классическая метафизика считает, что бытие содержит в себе больше, чем содержит становление; и можно сказать, что почти все ее апории сводятся к следующей: каким образом становление, которое меньше бытия, может приобщаться к бытию? Если бытие есть, как оно становится? А если становления нет, как объяснить ту видимость, что оно есть? В поисках выхода из затруднения был задан вопрос: что случится, если метафизик перевернет термины и предположит, что в становлении содержится больше, чем в бытии? Подобная революция с неизбежностью должна была одновременно затронуть и ноэтику, и онтологию. С того момента, как становление сделалось самой реальностью, концептуальное познание неподвижного сущего с необходимостью уступило место своего рода интуиции, более напоминающей инстинкт, чем разумение. Отныне считается, что только она способна адекватно совпадать со своим объектом. Такая философия одерживает триумф, пока критикует. Неподвижное и статичное бытие классической онтологии не выдерживает подобных ударов. Каждая из попыток этой философии показать, что невозможно получить движение из неподвижности и реальное знание из понятий, увенчивается неоспоримым успехом. Но можно спросить: был бы ее триумф над противником столь полным, если бы она согласилась сражаться на территории, выбранной самим противником? Не выдерживающее критики неподвижное бытие — это бытие чистой сущности. Абстрактное интеллектуальное познание, справедливо обвиняемое в неспособности мыслить движение, — это концептуальное познание. Торжествуя над ними, философия становления сама хоронит себя в своем триумфе, потому что чистое дление, которое она противопоставляет неподвижности бытия, требует, чтобы познание отказалось от понятия, дабы легче ухватить это дление. Отсюда эта философия невыразимого, чьи самые объективные и научно направленные поиски регулярно приводят к одному и тому же, абсолютно предсказуемому выводу: к интуиции, чьими подсказками живет чудесное искусство философа. Но слово этой интуиции всегда внушает и никогда не сообщает. Подлинная метафизика должна давать место искусству, но сама не является искусством. Смиряясь с невыразимым, метафизика чистого дления осуждает себя на созерцательность, из которой не рождается интеллектуального знания и в которой она не оставляет места понятию, но тщится преодолеть его.

Ничто не вынуждало ее к этому. Но она могла избежать заблуждения, только в самом бытии ища единственный источник тождественного и иного, сущности и индивидуальности, покоя и движения, понятия и суждения. То, чего все время искала эта метафизика под именем дления, того не сознавая, — это существование, т. е. акт бытия. Как не разглядеть его несомненного признака в этой медленной эволюции, изначально предвиденной с неумолимой ясностью еще одним противником, который непрестано сближал ее с метафизикой Исхода? Собственное имя творящей эволюции — Яхве. Только «Я есмь Сущий» — Творец творцов: то бытие, чья сущность, тождественная самому его существованию, есть жизнь, плодородие и движение в той же мере, в какой она есть бытие. В нем все сущие получают движение и жизнь в силу одного того факта, что он наделяет их существованием. Co-возможность конечных сущностей объясняется их соприсутствием в чистом существовании, которое их всех объемлет. Так как причастные существованию сущие сами по себе конечны, их число бесконечно, и любая возможность их определяющего воздействия на источник существования нейтрализуется самой их численной бесконечностью. Каким образом сущности могли бы ограничить независимость верховного «Я есмь», если они бесконечны по числу, а потому все в равной степени возможны, и существование их источника выступает суверенным гарантом их со-возможности?

По отношению к реализму бытия экзистенциализм и эссенциализм выполняют противоположно направленные фигуры абстрагирования, которые можно назвать в равной мере произвольными. Человеческое познание в значительной степени действительно заключается в умозрительных размышлениях над сущностями, и природа этих умозрений не меняется от того, что ей дают имя законов. Однако даже абстрактное познание сущностей, взятых в классическом значении термина, не имеет ничего общего с тем «спекулятивным» познанием, недостаточность которого справедливо обличал Кьеркегор. Только в некоторых учебниках философии рассудок людей представляется зеркалом, отражающим реальность, а понятия — кальками своих объектов. Говоря это, я вынужден повторяться и просить за это извинения; но дело в том, что заблуждение в данном вопросе носит столь закоренелый характер, что часто затрагивает даже само его опровержение.

Именно это происходит обычно в дискуссиях, которые все еще ведутся вокруг adaequatio rei et intellectus. Нет такого кандидата в бакалавры, который бы не опровергал эту адекватность; но много ли найдется магистров, еще понимающих ее смысл? Чтобы показать устаревший и даже абсурдный характер этой адекватности, ее начинают сводить к similitude, correspondentia, convenientia intellectus ad rem (подобию, соответствию, совпадению разумения и вещи). С этого самого момента всё потеряно, потому что становится буквальной истиной тот факт, что люди больше не понимают, о чем они говорят. Первое условие адекватности двух терминов: они должны быть некоторым образом едиными, не переставая быть различными. Именно это подразумевает классическое определение истины. Но — внимание! — не менее классические его опровержения вычитывают в нем совсем другой смысл: вместо того, чтобы мыслить истину как трансцендентное свойство сущего, они усматривают в ней нечто относящееся к познанию. Однако здесь необходимо сделать выбор между реализмом и идеализмом и, каков бы он ни был, придерживаться его. Часто обличалась смехотворность тех опровержений идеализма, где реализм достигает легкой победы лишь потому, что опровергаемые им формулы заранее истолкованы в чисто реалистическом смысле. Многие опровержения реализма со стороны идеализма страдают тем же недостатком. Конечно, философ может отдать предпочтение другому пониманию истины, нежели adaequatio rei et intellectus; но для того, чтобы счесть его абсурдным, он должен сперва сам впасть в абсурд, за который только он сам и несет ответственность. И лишь после этого он может запросто выдвигать свои обвинения в абсурдности.

Вот перед нами учение, в котором истина определяется как адекватность разумения и бытия. По большей части тому, кто его критикует, даже в голову не приходит, что бытие, на которое здесь направлено разумение, — это в конечном счете существование. Возможно ли упрекать критика за это заблуждение, если защитнику данного учения большей частью это тоже не приходит в голову? Но оставим это и предположим, что истина, которой нам предстоит дать определение, есть истина не суждения, а понятия. Попытаемся представить себе, какой могла бы быть эта своего рода ментальная фотография вещи, выполненная в уме: операция, в отношении которой нас уверяют, что сходство гарантируется автоматически! Чтобы она прошла успешно, нужно начать с того, чтобы приписать истину одному лишь разумению. После этого мы переносим полученный тезис из реализма в идеализм — и спрашиваем: как же он может иметь смысл?