Выбрать главу

На улицах было тихо,

И ставни закрыли дома,

Как будто бы ждали лиха,

Как будто бы шла чума.

Он шел походкой неспорой,

Не чуя усталых ног.

Не узнал его русский город,

Не узнал и узнать не мог.

Он шел по оврагам, по горкам,

Не чуя натруженных ног,

Он шел, блаженный и горький,

Иванушка-дурачок.

Из сказок герой любимый,

Царевич, рожденный в избе,

Идет он, судьбой гонимый,

Идет навстречу судьбе.

1955

«Я не в русской рубашке Иван-дурак…»

Я не в русской рубашке Иван-дурак, А надел я лакейский потрепанный фрак. Выдает меня толстый широкий нос, Да мужицкая скобка седых волос, Да усмешка печальнее, чем была, Да песня, что хрипло в даль плыла. Да сердце стучит в засаленный фрак, Потому что забыть не может никак.

28 мая 1955

«Шел Иванушка, приплясывал…»

Шел Иванушка, приплясывал, Кушачишко распоясывал. Ой, жги! Ой, жги, говори! Ты себя тоской-печалью не мори! Страхи все свои отбрасывай, Мы увидим солнце красное. Мы такие ли увидим чудеса, Долу склонятся дремучие леса, Реки бросятся неведомо куда, Покачнутся в удивленье города. Ты не бойся, дорогая, не дрожи, А меня покрепче за руку держи.

8 октября 1955

Первая и вторая. Поэма о двух арестантках

(Отрывки)

«Где ели мелкие качались…»
Где ели мелкие качались В равнинах плоских у болот, Они случайно повстречались В какой-то день, в какой-то год. Венцом терновым окружало Железо смирную тюрьму, Там чувствовать друг к другу жалость Не полагалось никому. В бараках арестантки спали, Ругались, пудрились, клялись, Что лучшее они видали И с ним навеки разошлись. Работали. И в шахте длинной Их «сквозь трамвай» вела орда Мужская, с похотью звериной, Неутоляемой года. Точил их сифилис упорный, Ведя безумье за собой, И песни о судьбине черной Они тянули с хрипотой. Порой за ситцевое платье Свой — арестант — их получал. В канаве грязной их объятье Конвой нередко настигал. Порой за легкую работу, За рабье счастье без заботы Их сам начальник покупал.
«Все очень жутко и обычно…»
Все очень жутко и обычно: Подъем, работа и отбой. Две женщины, во всем различны И с очень разною судьбой Здесь встретились. Как очень многих Они встречали на пути, Ни радости и ни тревоги, А просто «здравствуй» и «прости». Одна объездила Европу — Париж, Италия, Берлин. А впрочем, русскому холопу Из всех путей всегда один, Один останется в итоге — К тюрьме приводят все дороги. Чрезмерно тянет нас к отчизне, К скрипению родных ворот. И вот глотают наши жизни Пространства ледяных болот. Она любила свет и счастье И чуждой жизни пестроту, Любви — не нашей — сладострастье, А в слишком редкостном цвету. Мы любим тяжко и угрюмо, Не радостно и не легко, С философическою думой, С философической тоской. А если пламя, так пожаром Уничтожает все дотла. С любовным нашим русским жаром Нам нет уюта и тепла. Она могла быть верной, нежной, Могла и охлажденье скрыть, Подчас могла рукой небрежной С улыбкой насмерть поразить. Толпы не выносила серой, Предпочитала жить в тиши. Не веря, требовала веры Во что-то у чужой души. Итак, вот эта парижанка Пусть будет первая у нас! Ну, а вторая арестантка Второй и в наш войдет рассказ.
«Вторая? Та совсем другая…»
Вторая? Та совсем другая, По с первой схожа кое в чем: Бессмертной пошлости пугаясь, Она душила, содрогаясь, Жизнь, в ней кипевшую ключом. В ней недоверчивость, усталость И подозрительности бред. Она и верить перестала, Как только родилась на свет. Дерзания в уме и чувстве, А в действиях консерватизм. И пафос был в ее искусстве, Ирония и злой цинизм. Да, с яркой розовою краской Она знакома не была. У ней насмешливая маска К лицу навеки приросла. Сорвите эту маску, сразу Она бы кровью истекла. Боялся этот пылкий разум Любви, как рабства и как зла. И все ж к любви стремился тайно, И властвовать в любви хотел, И гибель чувствовал в случайном, В похмельном сочетание тел. Не только с гордым, очень острым, Порой блистательным умом — Был ее дух и с очень пестрой Российской глупостью знаком. Простосердечная, святая, Чистейшая, родная дурь, Перед тобой и камень тает, Ты разгоняешь хворь и хмурь. С умом и глупостью безмерной Вторая весь свой век жила. От сумасшествия, наверно, Ее лишь глупость и спасла. Вином и солнцем Ренессанса Ее душа была пьяна. Она была в Вольтера, в Франса Умом до смерти влюблена. Быть может, ум ее ошибся, В разладе находился с ней. Бальзак и пуританин Ибсен, Наверно, были ей родней. — Что значит жить? В борьбе с судьбою, С страстями темными сгорать,— Она наедине с собою Не уставала повторять. Но кредо северного скальда Не претворила в жизнь она, На участь смутную Уайльда Она была обречена. И только русский смех безбрежный И гейневский разящий смех Спасали дух ее мятежный Из омутов постыдных всех. Но это все — литература, Где жизни надменная суть. Не шахматной игры фигуры Людской определяют путь. Итак, она фабричной гарью С младенческих дышала дней, Жила в пыли, в тоске, в угаре Среди ивановских ткачей. Родимый город въелся в душу, Напоминал ей о себе Всю жизнь — припадками удушья, Тупой покорностью судьбе. Там с криком «Прочь капиталистов!» Хлестали водку, били жен, Потом, смирясь, в рубашке чистой Шли к фабриканту на поклон. «Вставай, проклятьем заклейменный!» — Религиозно пели там. Потом с экстазом за иконой Шли и вопили: — Смерть жидам! Романтики бесплодным взлетом Звучал призывный этот крик: Евреев было ровным счетом Пяток врачей и часовщик. А впрочем, в боевых отрядах Рабочей массы был народ, Который находил отраду, Читая «Правду» и «Вперед». Читали Маркса, и Ренана, И Конан Дойля, и Дюма. Любили чтенье страстно, рьяно, Самозабвенно, без ума. Митинговали на маевках: Царя так сладко было клясть. Но разгоняла очень ловко Бедняг в лесу казачья часть. И Талка с ужасом смотрела, Каков околыш картузов: Малиновый — так будешь целый, А желтый — к смерти будь готов. С исхлестанной спиной по лужам Они плелись домой, шепча: — Да, желтые гораздо хуже, Да, астраханцы бьют сплеча…