Вы безмятежно кушали, спали, служили и плодились, когда десятки миллионов ваших ближних погибали в тундре, в песках пустынь, в голодной степи Казахстана, когда эти ближние строили ваш социализм. Вы благоразумно помалкивали!? Нет! Вы пели молебны несгибаемой воле стальной, вы лобызали железную пяту, попиравшую не только нас, каторжных строителей коммунизма, но и вас, простые честные советские люди, скромные герои, смиренные прохвосты, вседовольные и всеблаженные рабы.
Вы поднимаете камень на меня?
А разве я уже уступила соблазну? Разве я поддалась искушению? Я только рассказываю о нем. Пари! Эй, вы, целомудренная красная чернь! Идем на пари! Если бы перед вами возник такой соблазн, что бы вы сделали?
Преисполнились патриотическим рвением, без сомнений и колебании, «без тоски, без думы роковой», потихонечку-полегонечку отправились бы в госстрах на Лубянку. А вернее, не потихонечку, а резво побежали бы: вдруг какой-нибудь другой патриот опередит?
А я человек опустошенный, бродяга, без корней, что мне-то церемониться и возиться с этикой? Почти 25 лет каторжной и бродячей жизни, вы знаете, что это такое?
А я ведь художник, поэт, то есть человек, особенно мучительно и остро чувствующий и красоту, и безобразие, и радость, и боль. И я ведь до некоторой степени женщина, то есть до некоторой степени хрупка, беззащитна, нуждаюсь в уюте и в материальной обеспеченности. И еще одно: мне перевалило на шестой десяток, значит, мне сугубо нужны отдых, покой и оседлость.
Так пусть же все моралисты мира капиталистического и социалистического, безбожники и христиане, пусть все осуждают меня! Я досадовала на императив, довлеющий надо мной, досадовала и презирала себя за эту досаду, проклинала и ядовито осмеивала бессмысленность нелепого заговора, гнусность и гнетущую бессмысленность своего положения шпиона и соглядатая при деле, явно обреченном на провал и без моего подлого участия. Ненавидела и проклинала пославших меня. Я кипела в котле изощреннейших рабских чувствований, созданных мастерицей на эти вещи русской душой.
А если вдуматься, виновата ли русская душа? Виновата ли я сама? Как назвать век, ставящий человека перед такими соблазнами?
Этот век уже имеет имя. Это век социализма, век освобождения человечества.
Мне досадно, я ненавижу себя за то, что я не смогу стать Азефом, и поэтому потеряю неожиданно свалившееся «с верхов» благополучие, а в придачу — и собственную победную голову. Сто лет назад, семьдесят лет, пятьдесят лет назад русский интеллигент таких соблазнов не ведал и в голову не могла заползти мыслишка о самой возможности таких соблазнов. Кусок хлеба у самого голодного и самого начинающего поэта все-таки имелся, если поэт по собственному желанию не убегал из своего угла в ночлежку. Что же это за мир, в котором живем мы сейчас? Что за мир, где за угол и за кусок хлеба человек может предать людей, желания и стремления которых он разделяет вполне и которым желает всякого успеха, победе которых он первый порадовался бы. Простите — «Может предать». Но ведь не предаст же он? Не предам же я? Я не предам. С великим сожалением не предам, со скрежетом зубовным не предам, а другой предаст, предаст героически, ибо предательство в нашу эпоху носит имя героического подвига.
Так вот я и подобные мне: каторжники, изгои, враги народа — попробуем совершить переоценку ценностей. Мы дерзко утверждаем: не поступок предателя является героическим подвигом. Не христианская способность положить душу свою за друга своя — героический подвиг. Героический подвиг нашего времени в том, чтобы смочь не предать. Таков высочайший героизм эпохи освобождения человечества.
Всем прочим военным и гражданским героизмам — грош цена. Как часто за эти полтора года я мечтала о ночлежке. Какое счастье! Когда-то в аркадские годы существовали ночлежки. Можно было прийти, заплатить пятак и получить место на нарах и даже чашку щей. И ведь в ночлежках редко справлялись о документах. Было молчаливое, разделяемое самой полицией понимание того, что у бродяги документов нет. Интеллигентная женщина, писательница, мечтает о ночлежке. Какой ужас! Какое бесповоротное моральное падение!
Да-с, очень многие интеллигентные женщины, побывавшие там и вернувшиеся оттуда на так называемую свободу, мечтали о ночлежке. Врачи, педагоги, канцелярские служащие… пожилые, одинокие, интеллигентные… женщины, вернувшиеся с советской каторги, мечтали на советской свободе, в Советском Союзе о ночлежке.
Иногда люди, просидевшие благополучно на своих местах в самые катастрофические годы, начинают доказывать мне, что не все же было «отрицательное», было и «положительное»: вот фабрики и заводы, вот колхозы, вот просвещение масс, укрепление нашего престижа за границей…
Естественная реакция на эти доказательства — плевок в глаза… но я от него воздерживалась.
Никакое «положительное» не может искупить гибели миллионов безвинных людей. Даже вполне законченное здание грандиозного будущего.
И, дорогие братья, товарищи, современники, братья и сестры, кто создал ваше «положительное»: ваши сталинские моря и каналы, гидростанции и трубопроводы, ваши новостройки и шахты, ваши комсомольские города? Весь ваш социализм, коммунизм достраивать, к счастью, доведется не нам, а вам. Послушаем, как вы запоете: «От Москвы до самых до окраин, С южных гор до северных морей…» и так далее.
Хозяин, честный работник (даже не клейменый), приедет в Москву. Его гонят. Куда явились? Зачем? Кто вас вызвал? Хозяин едет в большой город. Квартира? 300–400 рублей. Заработок? Такой же или на сотню больше. Хозяин едет, наконец, в дыру, в Медвежий угол. Пожалуйста, каморка в хибарке 25–50 рублей. А хозяева хибарки будут спать в кухне, и хозяин страны может любоваться чужой семейной жизнью во всей ее дневной и ночной красоте.
А работа? Грузчиком-подвозчиком. В совхоз и колхоз на прополку и пропашку. Грамотный? Это не требуется. Нет людей на физическую работу.
Граждане, хозяева своей страны, куда же это люди подевались? Где прячутся 200 миллионов голов двуногого скота?
Но вернусь к моей государственно важной работе — к шпионству.
Еще неделя прошла. Я копалась в архиве и не могла уловить ухом ничего крамольного. Копалась я в комнате и кабинете Альфского в полном одиночестве. Изредка заходил Альфский. «Здравствуйте», «До свиданья» — и все. Из осторожности я раза два зашла к Зетову, чтобы с огорченной мордой неудачного шпика сообщить ему:
— Ни-че-го!
Зетов сострадательно и насмешливо улыбался:
— Ничего? Ну, ничего. Терпите и выжидайте!
Наконец, я сразу огорошила Альфского:
— По-моему, эта работа никому не нужна.
Он взглянул на меня с любопытством.
— И вообще я не то, что вы думаете. Я подослана… — и я назвала громкую фамилию.
Альфский улыбнулся своей негативной улыбкой:
— Я знаю.
Я привстала от удивления. Он жестом, с той же улыбкой, предложил мне остаться на месте.
— Да, я знаю.
— Откуда же?
— От Зетова.
Я снова привстала, и снова жестом он указал мне на кресло.
— Да. Он наш. Не удивляйтесь. Он — человек «двойной жизни»… Кое-что о ваших произведениях, написанных, но не напечатанных, я слышал. Вы же сами в одной повести утверждали, что мы все, советские люди, — люди двойной жизни.
— Ну конечно! Мы советские, то есть казенные люди. Когда-то солдат называли казенными людьми, все мы ведем двойную жизнь… Но это к черту! Как вы намеревались поступить со мной, зная, кто я?
— Я выжидал. Я был уверен, что вы сами скажете мне об этом.
— Благодарю вас. А если бы я соблазнилась? Вам известно, вероятно, что меня авансом вознаградили: квартира, деньги на жратву и роскошную жизнь. Для нашего брата, циника, бывшего человека, ошельмованного, клейменного, для «меченого атома», это огромный соблазн. Да и не только для нас, а и для любого честного казенного человека, обремененного семьей на 10 метрах жилплощади.