Выбрать главу

Я невольно выговорила:

— Внутренне я в этом убеждена, но верить в это страшно. Наши газеты пугали нас каким-то американским изобретением. Ребенку будто бы можно вставить под кожу черепа розетку, электроводы будут проведены в мозг для того, чтобы управлять человеческим, извините за выражение, духом с помощью электросигналов. Самостоятельно мыслить при таком биоконтроле человек не сможет. Он будет с точностью и полным безразличием автомата выполнять то, что ему просигналят… У нас даже эта система биоконтроля не нужна. Он у нас выработан ЦК или же установлен… А сигналы в виде исторических решений, постановлений и директив мы получали в избыточном количестве, пожалуй… Теперь вы решили выбить из седла ЦК и его биоконтроль — прекрасно. Но почему вам должны доверять люди? Не воспользуетесь ли и вы в дальнейшем той же самой системой?

— Не должны, а будут доверять. Мы на деле гарантируем хотя бы те свободы, какие есть в буржуазном мире: свободу слова, свободу совести, свободу передвижения. Мы попытаемся излечить больное хозяйство. Не думайте, что мы совершим дворцовый переворот и на этом успокоимся и пойдем по старому пути. Нет, такой путь слишком дорого обходится и стране, и правящей партии… Мы призовем подлинных народных депутатов. Тогда-то они не побегут в сберкассу, а выскажутся… без электросигнализации.

— А если выскажутся за монархию? — съязвила я.

— Пусть! Их дело. В России возможно все. А с этими надо покончить.

В голосе Альфского, всегда спокойном, зазвучали боль и ожесточение.

— Вы нас считаете такими же тупыми, наглыми авантюристами, опустошенными, выхолощенными деспотами, как те, что нами управляют. Вы ошибаетесь.

— Хорошо, если ошибаюсь. В данном случае порадуюсь, если ошибусь, но… сегодня очень много толковали о том, как спасти положение, вернее, маршал диктовал, а остальные с молитвенным трепетом возглашали — аминь-. А вы подумали о том, что взрыв может сразу распаять защищающее нас кольцо в Восточной Европе.

— Конечно, распаяет. Неужели вы думаете, что мы десятки раз не обсудили этот вопрос. Кольцо распаяется. Восточная Европа будет предоставлена собственной судьбе. Пусть устраивается, как может и как хочет. Ленин пожертвовал Польшей, Прибалтикой и Финляндией, принадлежавшими нам не одну сотню лет. Неужели же мы не пожертвуем великими народными демократиями, — Альфский снова улыбнулся с прежней язвительностью, — мы попытаемся до известной степени сохранить этот заслон, но уже без диктата, без нажима, мирным путем. Старые методы привели к катастрофе.

— Видимо, все человеческие действия, все исторические пути приводят к катастрофам. Советую вам перечитать «Восстание ангелов» Франса.

— Вы чересчур уж скептичны.

— Да. Я — фанатик скептицизма.

IX. Улица корчится безъязыкая…

Весь следующий день я пробродила по улицам, заглядывала к знакомым, просижу час и удаляюсь, объятая внутренним беспокойством. Вид у меня, наверное, был странный. Все осведомлялись: что с вами? Вы больны? Расстроены? Чем же? Кажется, все уладилось, квартиру получили, работа есть, деньги тоже.

— Да, да. Я утопаю в советском счастье… наконец-то! Боюсь потерять его так же внезапно, как нашла, потому и расстроена.

А в сберкассах, между прочим, было пусто. Но ощущалось какое-то необычное напряжение во всей нервной системе огромного города. А может быть, за это напряжение я принимала свое собственное скрытое нервное ожидание.

Магазин. Пьяный блаженно заикается:

— Д-дайте мне эт-той с-с-самой ат-томной.

— Какой атомной? — строго спрашивает продавщица.

— К-к-которая покрепче… ат-томной…

— Вот отпустят тебе настоящую атомную — запоешь.

Это злорадный голос из молочной очереди, ибо очереди разделяются на молочную, хлебную, мясную и овощную.

— О-ох! И докуда же все это терпеть!.. Чай индийский? Не от Неру? Мы туда машины, они нам чай.

— По-братски… Это называется «внешняя торговля».

— Ходишь из магазина в магазин, то того, то другого нет! Находишь рублей на полсотни, и есть нечего.

— Как нечего? Вон и масло, и сахар, и яйца есть. А вы попробуйте за пятьдесят километров от Москвы, в провинции, найти сахар и белый хлеб. Вы здесь заелись.

Очередь мрачно оглядывает нагруженную мешками, сумками и кульками женщину.

— В провинции. То-то провинция и съедает всю Москву. Запретить бы вам ездить с мешками. Из-за вас и мы голодные сидим.

— Ага! Так. Значит, нам с детьми в провинции можно с голоду подыхать, а вы здесь биштеки жрать будете.

— Я не знаю, какой и вкус у биштеков-то… Да ладно! Бери, покупай, коли приперлась. Чертова жизнь. Богатая страна, всем помогаем, а самим жрать нечего… Колхозница, что ли?

— Да. На трудодни и в этом году, видно, мало получим. А раньше и совсем ничего не давали. Уехать бы куда-нибудь, да связали дети.

— Уехать? — это уже третий раздраженный голос. — Все вы поразбежались из колхозов. Рабочий и на заводе вкалывает, и сеет, и веет. Когда это было видано, чтобы из города народ гоняли на полевые работы? У нас не Латвия, людей хватает. И не стыдно колхозникам?

— А чего нам стыдно, если работаешь, а сам гол и бос. Было бы что в рот кинуть, не разбежались бы.

Разговор сразу падает. Я выхожу из душного магазина на душную улицу. Через несколько дней Первое мая, а жара июльская. Как в этом году будут праздновать Первое мая? Интересное чувство: я иду и все знаю, а тут никто ничего-ничего не знает. Никто не подозревает, не предчувствует того, что случится послезавтра между часом и двумя дня. Случится ли? Почему я так уверовала? Может быть, все это бред, творимая легенда. Может быть, послезавтра всех заговорщиков, и меня в том числе, как «технического работника», отправят в известную гостиницу на Лубянку, где для знатных гостей всегда готовы номера.

Сижу у приятельницы. Сквозь неотвязные думы слышу:

— Никогда это не кончится. Никогда. Мы рабы. Мы устали. Мы потеряли способность к действию.

— Сильный человек нужен.

— «Самозванец» нужен, — усмехаюсь я про себя, явно в бреду, а вслух спрашиваю:

— А чего бы вы хотели? Вы все?

Несколько голосов разом ответило:

— Покоя. Чтобы нас никто не трогал. Чтобы можно было очухаться и подумать.

— Хочу жить. Читать то, что нравится. В театре видеть то, что меня интересует. Не оглядываться по сторонам даже в своей комнате, наедине с собой.

— Хочу обыкновенной человеческой жизни, как всюду люди живут.

И последний стон-резюме:

— А главное, по-ко-я!

Я неожиданно произнесла:

— Ну, это вы, наверное, скоро получите.

Все смеются.

— К сожалению, ваши слова — только шуточка.

— Как знать? Может быть, и не шуточка. Я ведь немножко поэт, а значит, и немножко пророк.

Рассеянно прощаюсь и ухожу, а люди продолжают тянуть бесплодный вопль о недостижимом мещанском счастье. На улице я вдруг остановилась и громко спросила сама себя:

— А я чего хочу? Чтобы все полетело к черту. Чтобы последний взрыв разрушил до основания и планету, и меня, и все ученья, все веры, все надежды. С 1914 года земля накренилась, сместилась ее орбита, и с тех пор все безудержно летит в пустоту. Во что верить? Что любить? Мне мучительно стыдно за людей, исповедующих передо мной какие-то убеждения. Они лгут для спасения своей шкуры или для спасения своей души. В сущности, это одно и то же. Ни во что они не верят, а убеждены только в одном, что нужно как-то жить, то есть работать, чтобы есть, предаваться половой любви, потому что без этого очень трудно обходиться… Между прочим рождаются дети. Самое страшное преступление в наше время — это рождение ребенка. Разве можно верить во что-то, надеяться на что-то в нашу эпоху, самую циничную, беспощадную, всеразоблачающую из всех эпох мировой истории? Хвататься за грязные лохмотья так быстро обветшавших учений и обетований — противно и стыдно. Так что же? Завернуться в тогу и умереть? В тогу? В затасканный, засаленный арестантский бушлат надо завернуться и по-арестантски загнуться. Мы не умираем, а загибаемся. Что-то будет завтра? И я сразу встрепенулась. Мимо проходили два человека и таинственно вполголоса переговаривались: