Она раньше многих почувствовала наступление периода массового террора, о чем и писала по ночам в том самом блокноте:
Предчувствовала она при этом свою гулаговскую судьбу? Безусловно. В том же блокноте есть и такие строки:
В конце 1934 года она пройдет по этому коридору, пройдет испытание изуверским следствием. Потом — первый срок, или, как выражалась Баркова, «первое путешествие» в Казахстан, в Карлаг.
Гулаговский архив показывает, что во всех своих «путешествиях» она оставалась верна себе. Более того, может быть, там, за колючей проволокой, ей дышалось легче, чем между лагерными отсидками в Калуге (1940–1947) или в Москве (1956–1957), где Баркова ощущала себя человеком, запертым в бытовую, задавленную тоталитаризмом Россию. В этом плане показательны ее дневниковые записи, письма 1946–1947 годов.
Только что кончилась война, которая потрясла Баркову античеловечностью. История, по ее мнению, вступила в самый страшный период развития. Кончилась эпоха романтического мироощущения. 7 мая 1946 года Баркова записывает в своем дневнике: «Почему для меня с некоторых пор так мертво звучат всякие изъявления верований, всяческие проповеди? Во что верю я сама? Ни во что. Как можно так жить? Не знаю. Живу по самому животному инстинкту самосохранения и из любопытства. Это и называется путешествие на край ночи…»
Баркова зло смеется в дневнике над официальными литературой и критикой, стремящимися доказать недоказуемое, а именно, что прекрасное и есть наша жизнь. Она видит лицемерие русской православной церкви, заигрывавшей с тоталитарным режимом во время войны: «Патриотическую роль церковь, конечно, сыграла. Но, Господи, прости, не оставляет, как диаволово искушение, мысль, что этот патриотизм принес церкви большие выгоды» (Дневник, 7 мая 1946 г.).
Из калужских дневников мы узнаем о потрясающем факте. Оказывается, не имея возможности устроиться на работу, голодая, Анна Александровна вынуждена была, чтобы хоть как-то свести концы с концами, прибегнуть к древней профессии гадалки. Она гадала по руке. Перед гадалкой Барковой проходила провинциальная Россия. Ее лик вызывал жалость и отвращение: «Катастрофическое отсутствие человека при многолюдстве. Провинция мистически ужасна, была, есть и будет. Когда же я перестану быть смешным и жалким игралищем судьбы? Иногда мне хочется бросить карты в лицо клиента и сказать: — Какого черта вам надо?» (Дневник, 27 мая 1946 г.)
Но, удивительное дело, в гулаговских Инте, Абези, куда писательница попадает после Калуги, ее настроение во многом меняется. Баркова духовно распрямляется, обретая небывалое состояние творческой свободы. Ее «второе путешествие» как бы призвано было подтвердить правоту слов А. Камю, сказанных при получении им Нобелевской премии: «Говорят, великие идеи прилетают в мир на крыльях голубки. Прислушаемся: может быть, мы различим среди грохота империй и наций слабый шелест крыльев, тихое дыхание жизни и надежды. Одни скажут, что надежду эту несет народ, другие — что несет ее человек. А я убежден, что она живет, дышит, существует благодаря миллионам одиночек, чьи творения и труды каждодневно отрицают границы и прочие грубые миражи истории, чтобы помочь хотя бы на миг ярче воссиять истине, вечно преследуемой истине, которую каждый из них своими страданиями и радостями возвышает для всех нас»[12]. Позже мы еще вернемся к этой поре творчества Барковой, а сейчас отметим, что более окрыленного времени в ее жизни не было.
Закончив «второе путешествие», Баркова впадает в метафизическую депрессию: как и в Калуге, она опять чувствует свою резкую посторонность в свободном пространстве «первого в мире государства». Анна Александровна не поверила в хрущевскую оттепель, и этим в первую очередь объясняется новый круг ее интеллектуального одиночества. «Эпоха великих фальсификаций, — записывает Баркова в записную книжку 25 января 1957 года. — Фальсифицируют историю: древнюю, среднюю, новую и новейшую (историю буквально вчерашнего дня). Фальсифицируют науку (свои собственные доктрины, методы и догмы), искусство, продукты, чувства и мысли. Мы потеряли критерий для различения действительного от иллюзорного».
Особенно тревожит Баркову разрыв между достижениями научно-технического прогресса и нравственным состоянием человечества. 5 декабря 1956 года ею сделана такая запись: «Ночью темно-розовое небо. Мысли об „испытаниях“ атомок и о грядущих катастрофах. Культура потеряла всякий смысл. Порой ненависть к „благодетелям“. Леонардо да Винчи, Кюри, Руссо <…> и — злорадство: вы же один из первых и будете уничтожены, и вся ваша гуманная болтология полетит к черту».
По-разному можно оценивать настроения и мысли, запечатленные в ее записных книжках 1956–1957 годов. Не исключен вывод о пессимизме, солипсизме, отказе от гуманистической идеи. Но при всем этом надо видеть и другое: в данном случае культура в лице Барковой пытается в последнем усилии сохранить самое себя. Записные книжки не только предупреждение о гибели мира, но и проявление того бунтующего «я», которое и «на краю ночи» настаивает на своей реальности.
Мы относительно неплохо знаем поэтическое творчество А. Барковой начала 20-х годов. И это очень важно, так как стартовая точка барковской поэзии многое определяет в ее дальнейшем развитии. Контрастность, оксюморонность, особое косноязычие и другие слагаемые тогдашнего поэтического стиля Барковой были выражением страстного, крайне противоречивого лирического «я», готового к самым страшным испытаниям века.
Гулаговский архив помогает более отчетливо представить дальнейшую эволюцию поэзии Барковой, формирование ее поэтической манеры. «Арестованные» блокноты являются ценнейшим материалом для всех, кто хотел бы проникнуть в творческую лабораторию поэтессы.
Пришедшие «оттуда» стихи расширяют и углубляют представление о поэзии Барковой. Даже если найденные произведения и уступают известным в художественном отношении, носят незаконченный характер, они все равно интересны и порой открывают новые стороны творчества Барковой. Например, стихотворным наброском «Рифмы» из блокнота 1931 года можно зафиксировать начало сталинской темы у Барковой:
Это написано за два года до знаменитого стихотворения О. Мандельштама «Мы живем, под собою не чуя страны…», написано «не вдруг», а с пониманием всей опасности сталинского явления, о чем свидетельствует включение данных стихов в общий контекст поэзии Барковой начала 30-х годов. Ведь рядом с «Рифмами» очень сильное и теперь уже известное стихотворение «Командор»:
Сталин — одна из отвратительных личин страшной командорской силы, врывающейся в жизнь лирической героини Барковой.
В том же «арестованном» блокноте представлена еще одна ипостась мрака, связанная с шагами командора. Словно из какой-то черной ямы (не из платоновского ли котлована?) доносится до нас голос раздавленного «передовой идеей» массового человека:
13