Выбрать главу

— Ну, это вполне в моей власти. Куда вы хотите сначала?

Я заколебалась:

— Это, кажется, заразительно. Стоит ли рисковать?

Рыболов усмехнулся с некоторым презрением:

— Вот вы все таковы: даже умнейшие и милейшие из вас. Чего вы боитесь? Ведь вы приговорены. Год-два-три, и все будет кончено.

— Во-первых, это еще неизвестно, будет ли кончено, вы сами признались, что господь бог и вы кое-чего не могли предугадать в нашей земной канители. Во-вторых, три-то года я все-таки проживу…

— Хорошо. Я пока гарантирую вам полную безопасность. Итак, куда?

— В Америку.

III

Каким-то образом — я не поняла, как это произошло, — мы очутились в отдельной палате больницы какого-то городка в штате Филадельфия.

Палата светлая, высокая, белая. На кровати лежал страшно истощенный молодой человек. Глаза его блестели мертвым блеском. Руки и ноги были забинтованы. Он говорил прерывистым голосом, он говорил много — то ли от страха смерти, то ли болезнь порождала эту словоохотливость, то ли он хотел передать остающимся на земле свой страшный необычный жизненный опыт. Я превратилась в какую-то тетушку Алису, воспитавшую этого молодого человека. Мой спутник — в капиталиста Фрейса, который был другом умирающего Эрскина Белла.

— Как хорошо, что вы приехали. Не ожидал. Мне так хотелось видеть кого-нибудь из своих близких. Теперь я умру спокойно.

Тетушка Алиса попыталась утешить юношу:

— Эрскин, ты не умрешь. Не все же умирают. Некоторые поправляются и…

— И превращаются в калек. Я не хочу этого! — со всей горячностью, какая только возможна для тяжелобольного, воскликнул молодой человек. — Не хочу! И мне жаль всех вас. Вас ожидает то же самое.

«Мои изучайте вы корчи и муки, Ведь в них же и вам умирать», — вспомнила я строки из «Альмазора» Языкова. Меня тяготило, что я — и тетушка Алиса, изъясняющаяся на родном ей английском языке, и бывшая советская арестантка, английского языка не знающая и глубоко чуждая этой белой палате, и Филадельфии, и всей этой стране.

— Люсиль навещает тебя, Эрскин? — спросил Фрейс.

Судорога исказила бледное изможденное лицо больного:

— Зачем? Я теперь ей не нужен, да и она мне тоже. Вот даже из-за этого я не хотел бы поправиться. Я никогда не буду мужчиной, и это ужасно.

Вдруг он оживился:

— А ведь глупо! Зачем в нашу эпоху быть мужчиной? А женщины всего мира, которые сейчас протестуют, — в этих словах прозвучала ядовитая горькая насмешка, — лучше бы они забастовали: перестали рождать детей, и пусть бы все эти гнусные правительства, все эти группочки мерзавцев попрыгали бы… Они ведь все жаждут уничтожения человечества. Им нужно как можно больше людей для этого аутодафе. Женщина должна сказать: «Детей больше не будет, уничтожайте тех, кто имеется в наличии».

Фрейс успокоительно и солидно заметил:

— Ты преувеличиваешь, Эрскин. Во имя спасения Америки мы должны совершенствовать атомку. С тобой произошло ужасное несчастье, но в дальнейшем мы сократим до нуля опасность при атомных опытах.

Больной нетерпеливо перебил:

— Перестань же молоть чепуху, Джемс. Ты сам — физик. Ты не обыватель, не демократ, не коммунист, не агитатор в ту или другую сторону. Ты прекрасно понимаешь, что прежде, чем мы обезопасим это чертово занятие, мир погибнет. Я раньше думал, как ты, отмахивался от опасности. Еще бы! Огромные деньги, почетная работа, захватывающе интересная работа — это же правда! Но к черту этот научный интерес, и почет, и деньги, и все! Когда мой приятель Майкл не смог спать с женщинами… Простите, сейчас мне не до светской утонченности… и пожаловался мне, я только посмеялся и успокоил его: это временное явление, дружище, ты переутомился. А дружище через полгода повесился. И тогда я не понял, осел, идиот! Я легкомысленно болтал то же самое: Майкл переутомился. Этого можно избежать. А она, эта невидимая вселенная, доказала мне, что избежать ничего нельзя. И никто не избегнет… Разглагольствования о мирном использовании… Я бы этих мирных использователей поставил к аппаратам.

— Ну что же ты хочешь, Эрскин? Это колоссальный источник энергии, обещающий в будущем процветание и счастье для всего мира.

— Да не доживете вы до этого процветания! — раздраженно крикнул больной. — Пока физики ищут и погибают, и вы погибнете даже без войны, от мирного использования. Как жалею я несчастных людей, живущих по соседству с мирными атомными электростанциями. Они обречены на мучительную смерть от рака в разных видах. А о работниках электростанций и говорить нечего.

Фрейс исподтишка подмигнул мне и прежним солидным успокоительным тоном спросил:

— По-твоему, выходит, работу над использованием атомной энергии надо бросить? Величайшее открытие всех времен должно быть зачеркнуто, забыто?

Больной с ожесточением, задыхаясь, воскликнул:

— Да! Бросить! Забыть! Здесь природа или бог провозгласили: Табу! — голос его упал до шепота. — Но мир, очевидно, стремится к смерти. Я видел сон перед вашим приходом. Я жил в первобытном мире. Мы ходили с дубинами, дрожали от стужи, радовались солнечной жаре. Мы пожирали сырое мясо, сырые коренья. И вот кто-то ударил однажды камнем о другой камень, получилась искра, первая искра огня. Все схватили камни, начали высекать огонь, загорелся хворост, стало жарко. Все начали радостно плясать перед огнем и поклоняться ему. А я вдруг вспомнил, я вспомнил и крикнул: «Убейте этого страшного человека, этого неосторожного преступного глупца. Он сделал первый шаг к погибели мира».

Больной смолк, закрыл глаза, у него обострился нос, резкими стали очертания лба.

— Он бредит, он умирает, — шепнула я Фрейсу.

— Умирает, да. Но не бредит.

Больной глухо заговорил вновь:

— Если бы кто-то обладал непререкаемым авторитетом на земле, как некогда католическая церковь… Да! Да! — он открыл глаза и заговорил быстрее, хотя так же глухо. — Только церковь это могла бы: именем божиим запретить раз навсегда проникновение в эту удивительную убийственную тайну.

Фрейс слегка улыбнулся:

— Ну, ты еще предложишь костры, инквизицию.

— Да! Да! Костры инквизиции, — больной приподнял голову, с подушки, — если жизнь на земле для чего-то необходима, то я предложил бы сжечь на костре всех, кто работает с атомом, кто проповедует мирное использование, кто лжет, что эту работу можно обезопасить. Если же внутриатомная энергия — наш приговор, если мир обречен на смерть, то пусть! Пусть работают, используют и гибнут. Пусть гибнет планета, если именно так суждено ей погибнуть. Только пусть это произойдет как можно скорее. К чему частные единичные смерти? К чему рак и лучевая болезнь? Пусть разом единая реакция и — конец, атомная пыль в мировом всепоглощающем пространстве. Жизнь, работа, известность, люди… какое похабство, какая ложь все это. Любовь, жизнь — ничего этого нет. Человек обманут. Ох! Я, кажется, умираю. Я ничего не знал, не понял, я не жил! Я умираю. Я идиот. Жертва науки… Пакостная жертва пакостной науки.

Больной рассмеялся, судорожно двинул забинтованной рукой:

— Какая боль! Господи! Мама!

— Довольно? — шепнул мне Фрейс.

— Довольно! — еле-еле выговорила я это жалкое слово отречения.

IV

— А здесь мы будем невидимы, — шепнул мне рыболов-Фрейс-черт.

— Да, пожалуйста. Я не могу больше разговаривать с этими несчастными лучевиками, мне стыдно!

Тоже отдельная палата, очень хорошая палата. И в этой палате тоже умирает человек. А около него очень важное полувоенное лицо. Это лицо говорит успокоительно важным тоном. И в голосе говорящего слышится: «Ты умираешь, но я надеюсь, что тебе даже сейчас приятно и очень лестно, что с тобой говорю я… И надеюсь, что ты выскажешь, как тебе приятно и лестно».