Выбрать главу
Веду классовую борьбу. Молюсь на фабричную трубу. Б-б-бу-бу-бу. Я уже давно в бреду И все еще чего-то жду. У-У-У!

В итоге — горькое сознание искривленной истории России:

Нас душит всяческая грязь И всяческая гнусь. Горячей тройкою неслась Загадочная Русь. И ночь была, и был рассвет, И музыка, и жуть. И сколько пламенных планет Пересекло ей путь.

Но, оказывается, неслась она «в никуда». Стихи заканчиваются жутким образом «кровавого жалкого праха» — это все, что осталось от «горячей тройки».

Думаю, этих примеров достаточно, чтобы показать значимость найденного блокнота.

Из гулаговского архива к нам пришли неизвестные ранее исторические баллады созданные Барковой в Карлаге («Тиберий», «Предсмертные слова», «Я когда-то в век Савонаролы…», «Византийский дипломат»). Теперь можно с полной уверенностью говорить о ее поэзии второй половины 30-х годов как об особом, «брюсовском», периоде творчества поэтессы.

Никогда — ни раньше, ни позже, — Баркова не подчинялась в такой степени риторической силе поэтического слова. Здесь она во многом отталкивается от творчества Брюсова начала 1900-х годов, когда тот «отвергает жизнь в ее данности, пошлости, несовершенстве», «ставит на ее место поэтический образ мира — действительность, творчески преображенную, взятую в „пределе“ ее возможностей как „сон совершенства“, как „чудо“ и „безумье“, иерархически поднятую в высший эстетический ранг и отвлекаемую от ее эмпирически-бытовых основ», когда его поэзия — «в большей мере сооружение, чем стихия и созерцание»[14].

Все это очень похоже на карлаговское творчество Барковой. Страстный рационализм пронизывает ее стихи, обращение к героике прошлого выводит Баркову к неоклассицистическому стилю, выверенному по нормам риторической поэзии. Но тем не менее подоснова риторического и неоклассицистического начала в стихах Брюсова и Барковой — разная.

Обращаясь к «любимцам веков», Брюсов рассчитывал на непременный отклик современников, которые увидели бы в поэте наследника героического прошлого. Риторическое слово выполняет в брюсовских стихах функцию утверждения поэтического «я» — героя современности. Витийствуя, Брюсов ни на миг не забывал об окружающей публике.

У Барковой другое. Она не рассчитывает на отклик современников. Поэтическое воскрешение прошлого происходит на фоне их глухоты, История врывается в современность спонтанно. При этом демонстрируется нерасторжимая связь истории с поэзией, ибо именно поэту дана возможность вывести историческое прошлое из забвения, представив его во всей четкости героических очертаний. Строгая классицистическая форма в данном случае — художественный показатель воли поэта, не капитулирующего перед современностью, а спасающего свою душу в том времени, которое располагало к идеально-героической норме.

Одно из лучших произведений Барковой, написанных в Карлаге, — стихотворение «Я когда-то в век Савонаролы…». Баркова откровенно любуется здесь человеком, избравшим судьбу, полную страстей, чреватую гибелью. Причем поэтесса намеренно подчеркивает в лирической героине демоническое, дьявольское начало, придающее историческому персонажу особую жизненную полнокровность:

На лицо прислужницы прелестной Я взирала, грех в душе тая. Зло во всем: в привычном, в неизвестном, Зло в самой основе бытия. А наутро бедной, темной рясой Прикрывая стройный, гордый стан, Грубою веревкой подпоясав, Стиснув обожженные уста, Шла я в храм молиться до экстаза, До истомы дивной и больной. Но сомненья истязали разум. И смеялся дьявол надо мной.

Явление дьявола в стихах Барковой карлаговского периода — это прежде всего напоминание об утраченном равновесии в мире и попытка восстановить его через художественную память поэта. Не ведая того, Баркова смыкается здесь с творческими устремлениями М. А. Булгакова, работавшего в то же время над романом «Мастер и Маргарита», в котором, как известно, писатель также «реабилитирует» Зло. Воланд с его свитой был нужен Булгакову, чтобы напомнить о непреходящей мистерии, где история обретает свой глубокий, духовный смысл. Для этого и было необходимо вмешательство Воланда в частную жизнь страдающей женщины, превращение ее в ведьму. Лирическая героиня Барковой в карлаговских стихах — это тоже своего рода Маргарита, вступившая в воландовское пространство истории и ставшая в силу этого провидицей и воительницей.

В 40-е годы Баркова отказывается от какой-либо романтизации жизни. Этим прежде всего объясняется ее поэтическое молчание в калужский период. Но порой все-таки стихи приходили. Замечательные стихи.

В гулаговском архиве сохранилось стихотворение «Чем торгуешь ты, дура набитая…» (первый вариант относится к 1946 г., окончательный — к 1953 г.). В нем мы слышим стон души тех, кто искалечен войной, чей подвиг принижен, растоптан:

Все поля и дороги залило Кровью русскою, кровушкой алою. Кровью нашею, кровью вражеской. Рассказать бы все, да не скажется!
Закоптелые и шершавые, Шли мы Прагой, Берлином, Варшавою. Проходили мы, победители. Перед нами дрожали жители.
Воротились домой безглазые, Воротились домой безрукие, И с чужой, незнакомой заразою, И с чужой, непонятною мукою.
И в пыли на базаре сели, И победные песни запели: — Подавайте нам, инвалидам! Мы сидим с искалеченным видом, Пожалейте нас, победителей, Поминаючи Ваших родителей.

По чувству выраженной здесь обиды за народ, одолевший фашизм и преданный отечественными благодетелями, это стихотворение, на наш взгляд, не имеет себе равных в русской поэзии. Пожалуй, сопоставимо с ним лишь «Враги сожгли родную хату…». Но М. В. Исаковский, создавший потрясающий солдатский плач, не мог перешагнуть ту черту, которая разделяет народ и государство. Баркова перешагнула. Между прочим, едва ли не первой в нашей литературе она объяснила на языке поэзии причину появления пресловутого «железного занавеса». Государство боялось «чужой незнакомой заразы», «чужой непонятной муки», ощущаемой народом после победного шествия по Европе. Подавить заразу свободомыслия, не дать проклюнуться личности в человеке — вот на что, по мнению Барковой, было направлено острие государственной политики после войны.

Наибольшее количество стихов в гулаговском архиве относится к первой половине 50-х годов, в особенности — к 1954 году. Если их объединить с уже известными поэтическими произведениями указанного времени, то бесспорен будет вывод: в Инте, в Абези поэтесса пережила «болдинскую осень». Чем объяснить это? Прежде всего тем, что Баркова ощутила свою необходимость. Она была нужна людям, окружавшим ее, тому единственному человеку, которого полюбила.

Сознание включенности в жизнь, пусть и в высшей степени трагическую, приводит Баркову к новому «мы» в ее поэзии. Это не «чевенгуровское» «я — мы» из сборника «Женщина», за которым мечта о вселенском братстве («Отдаю я любовь человечеству свободной Земли и Марса»). Это не дьявольски двоящееся «мы» из ее поэзии второй половины 20-х годов. Теперь Баркова уравнивает «мы» с образом бунтующего поколения, прошедшего самые драматические испытания века. Вспомним, пожалуй, наиболее известное ее стихотворение «Герои нашего времени»:

вернуться

14

Максимов Д. Русские поэты начала века. Л., 1986. С. 90–91.