Выбрать главу

Плаксюткин увлекся, ибо его выслушивали очень внимательно.

— И об Акакии Акакиевиче я так скажу, товарищи. Дай бог, чтобы побольше таких Акакиев Акакиевичей было, чтобы каждую цифрочку и буквочку правильно выводили. Меньше бы всякой волокиты и канцелярских ошибок было. Акакий Акакиевич — честный работник был, маленький переписчик, а дело свое уважал и любил. Пусть я Акакий Акакиевич, горжусь этим. С бухты-барахты никогда не валял, только бы отделаться. А теперь об ошибках. За все тридцать пять лет одна ошибка у меня была, и то не по работе, если строго разобраться. Но такая ошибочка, что я из-за нее чуть-чуть преждевременно в могилу не угодил. И сейчас вспомню — холодный пот прошибает.

Зал замер, заинтересованный. Три пары глаз из президиума тоже с прежним любопытством устремились на оратора.

— В те годы, когда всякие страшные чистки в аппаратах происходили, я еще молодым человеком был. А начальствовал у нас некий Петр Петрович Загонялов. Вот уж по шерсти кличка. Всех нас загонял, все в мыле, как заморенные лошади, мы тряслись. Конечно, потом его сняли, но лет десять он проработал… Если бы его не сняли, а, например, повысили, я бы о нем и звука не пикнул, товарищи: не положено нам, мелким людям, о заслуженных работниках и об их ошибках судить и рядить… Ну а если сняли начальника да просигналили, чтобы его проработать, тогда другое дело, тогда надо его покрепче покритиковать. Гонял Загонялов больше начальников всяких отделов, нас, незаметных сотрудников, он мало касался. Но ведь как выходило: он гоняет начальников отделов, те гоняют нас, ну а нам уж некого гонять, мы только кряхтим… куда жаловаться? Тут кругом чистка происходит, скоро и до нас докатится. Пожалуйся, сразу тебя в опасные элементы зачислят. И вот с этим-то Загоняловым бог и привел меня раз встретиться. Все это проклятый жилищный вопрос виноват. Если бы не он, и этого несчастья не случилось бы. Жил я тогда кой-где и кой-как. Ну и решил обратиться к начальнику, чтобы меня в общежитие устроили. Подал заявление. Через денек зовут меня к Загонялову. Я иду и думаю: что-то больно скоро, а сердце щемит, словно предчувствие какое. Ух! У Двери постоял минутку, дух перевел, постучался. Слышу: «Войдите!» И таким страшным мне это «Войдите!» показалось, что я вошел ни жив ни мертв. Он за столом сидит и на меня в упор смотрит. «Вы, — спрашивает, — Плаксюткин?» — «Я, Петр Петрович». А он мне прямо в лоб: «Вы кто? Невежа, нахал или наш враг?» Я за ковер зацепился и еле на ногах удержался, бормочу: «Помилуйте, Петр Петрович, за что? Какой я враг?» А он мне заявление мое чуть ли не в морду сует. «Это, — говорит, — что такое?»

А у меня в глазах туман. Читаю и не могу понять, в чем дело. Начальнику ДУРА от сотрудника такого-то: убедительно прошу вас предоставить мне место в общежитии. Я бумажку кручу, верчу и так и сяк. А Петр Петрович как рявкнет: «Не прикидывайтесь! Кто я, по-вашему?» «Петр Петрович… Начальник», — бормочу я. — «Чего начальник? Начальник ДУРЫ, негодяй вы этакий!»

Тут в меня будто атомка ударила, по-современному говоря… Тогда атомок еще не было. Смотрю на бумажку — точно: «Начальник ДУРЫ». «Как называется наше учреждение?» — «Дорожное управление речных артерий. Сокращенно ДУРА». — «Так как же меня правильно называть?» — «Начальник ДУРА». — «А вы как? Начальник ДУРЫ? Прохвост! А если я не начальник ДУРА, а начальник ДУРЫ, так, по вашему мнению, ко мне можно с маленькой буквы обращаться?»

Я опять в бумажку. А там «вы» не с прописной буквы. Я онемел, тошнить меня стало, в глазах туман из багрового зеленым стал. Голос Петра Петровича словно издалека слышу: «Кто такой? Какое происхождение?» — «Сын младшего приказчика у бакалейного торговца, Петр Петрович». — «Ага! Последыш капиталистического паразита. Хорошо. Ступайте. Я вас не за дерзость уволю, а под чистку подведу».

Я уж и просить не стал. Помчался вон и прямо к себе в чулан (снимал у знакомых), лег на сундук и умирать собрался, как чеховский чиновник, что на лысину чужого генерала в театре случайно чихнул. Так чеховскому — что! Ну, прогнали бы его с одного места, на другое поступил бы. А чистка! Это никаким чиновникам не снилось: ни гоголевским, ни чеховским. Вычистят — и погибай! Хорошо, что навестил меня в тот же вечер тогдашний заведующий статистическим отделом… По гроб жизни его не забуду… Федор Емельяныч Живеев. Хороший, душевный человек был. В девятьсот тридцать седьмом году попал в лагеря, а сейчас его, слава богу, посмертно реабилитировали. Увидел он: на мне лица нет. Расспросил, в чем дело, успокоил меня, а сам к Петру Петровичу. И не побоялся! Что за человек, царство ему небесное! Простите, товарищи, я все забываюсь. Конечно, царства небесного нет. Это так, вроде присловья. Ну сообщил он Петру Петровичу, что я умирать собираюсь, насмешил его. А мне дал характеристику, что я очень хороший работник и советской власти предан, а описался из-за жилищного расстройства чувств. Простил меня Петр Петрович и тут же место в общежитии дал. Вот я и подошел к тому, кто я такой. Считалось, товарищи, что я из «бывших». А какой я «бывший», если с нынешней точки зрения социалистической законности судить? Отец мой был младшим приказчиком у бакалейщика, купца третьей гильдии Дерьмоватова. Не жизнь была у покойного отца… Наверняка он покойный: как отправили его в тысяча девятьсот двадцатом году в Соловки, так ни слуху ни духу! Да, не жизнь, а сплошное издевательство этого Дерьмоватова. Придет, бывало, отец хозяина с праздником поздравить, сольет ему Дерьмоватов из всех рюмок и чашек: и уксусу, и водки, и коньяку, и вишневки. На, пей за мое здоровье! И пил отец, не он пил, а горе его пило. А как подошла Великая Октябрьская революция, и забрали отца: капиталистический наймит, мол. Квартирку нашу из трех комнат реквизировали. Дед с бабкой сразу умерли, мать куда-то пропала… Я и дрова грузил на станциях, воду возил, истопником был, пока не поступил сначала в УРУ, а потом она в ДУРУ переименовалась. Простите, товарищи, не в ДУРУ, а в ДУРА — опять забылся. Ну и полегонечку создал себе положение, дошел до статистика.

А образованье мое старой гимназии пять классов. Орфографию и грамматику — все это я хорошо знаю. И читать люблю. Прежних классиков всех многократно перечитывал и новых советских писателей очень внимательно читаю. И с соцреализмом я вполне согласен, очень хороший метод, правильный. Читаешь и сразу всех старых писателей чувствуешь: то будто Чеховым пахнет, то Горьким, то Львом Толстым. Метод соцреализма многогранный, все методы в себе совмещает, так сказать.

— То флейта слышится, то будто фортепьяно, — это прежний злорадный голос в зале.

Но Плаксюткин злорадства не заметил.

— Во! Во! Очень разнообразный метод. И то сказать: так и должно быть. В нашей жизни теперешней все наследие прошлого налицо, то есть культурное наследие, конечно. Вот и пишут советские писатели то как Горький, то как Чехов.

— Тех же щей, да пожиже влей, — уже с открытой наглостью прозвучал голос.

В президиуме зашушукались, а Плаксюткин испугался:

— Товарищи, я закругляюсь. Про литературу я зря помянул. Кто я? Рядовой читатель, мало соображающий. С установочной точки зрения я судить не могу, а только со своей обывательской. Я лучше про Петра Петровича Загонялова да про квартиру закончу.

Президиум одобрительно закивал. Шелест и хихиканье в зале стихли.

— Хотя и сняли Петра Петровича, все-таки он не был, что называется, эксплуататором, как, например, купец Дерьмоватов. Я тоже в торжественные дни… Седьмого ноября, Первого мая, первого января — приходил на квартиру поздравить его. И всегда он мне руку, бывало, подаст и скажет домработнице: «Сталиночка, налей стопочку товарищу Плаксюткину и закусочки приготовь». К слову сказать, к домработнице он очень гуманно относился, как настоящий советский человек с новой моралью. Одинокий он был, вдовец, дети от него ушли через какие-то идеологические недоразумения. И домработница не жила у него, а, прямо сказать, царствовала. Как он к ней относился! Как ее труд ценил! Имя-то у ней было Акулина, а он ее в Сталину переименовал. Да и Сталиной не называл попросту, а все Сталечка, Сталенька, Сталиночка, Сталинушка. А она еще порой на него фыркала, на хозяина-то.