Выбрать главу
* * *

Конец 1934 года. Политические метаморфозы и драматические события, происходившие в то время в партии и отечестве, обретают после убийства 1 декабря в Ленинграде С. М. Кирова новую окраску. Изданное в этот же день постановление ВЦИК СССР позволяет запустить маховик «чрезвычайки», направленный на выкорчевывание «всех и всяческих оппозиционеров».

25 декабря 1934 г. подошла очередь бывшей сотрудницы журналов «Голос кожевника», «Ударник нефти», а в последнее время нештатницы одного из отделов политпросвета Анны Александровны Барковой. Во 2-м отделе СПО НКВД имелись материалы о «систематическом ведении» ею «антисоветской агитации и высказывании террористических намерений». Им был дан ход, и по ордеру, подписанному заместителем наркома Прокофьевым, Баркова была арестована и препровождена в Бутырский изолятор без получения обычной для этого санкции прокурора. Буквально на следующий день были допрошены два ее близких знакомых — журналист Виктор Г. и художник Абрам П. (подробные сведения о них имеются, но по этическим соображениям здесь и в ряде других случаев приводить их не будем). В кратких протоколах допросов того и другого записано почти слово в слово одно и то же: «…встречались с Барковой в домашней обстановке… судя по разговорам, она не является человеком, стоящим на платформе советской власти… В беседах неоднократно рассказывала анекдоты антисоветского содержания; говорила, что при советской власти, вследствие отсутствия свободы слова и цензуры, более жесткой, чем при царском режиме, писателям нет возможности развернуть творческие силы, а после убийства Кирова оправдывала террор оппозиционеров, вынужденных прибегнуть к этому из-за отчаяния ввиду лишения их возможностей осуществлять свои идеи…»

В последующие дни декабря 34-го проводились допросы Барковой. Из протоколов видно, что следователь, а им был оперуполномоченный Глаголев, настойчиво желал, чтобы та предельно полно очертила круг своих знакомых, с которыми имела постоянное общение, рассчитывая, видимо, впоследствии в ходе их допросов получить как можно больше фактов, подтверждающих выдвинутое ей обвинение. Анна Александровна назвала дюжину фамилий таких лиц, добросовестно выложила следователю, что и когда говорила в обществе того или иного. Она даже конкретно определяла, как каждый из них относился к ее высказываниям, и по этим показаниям получалось, что добрая половина обычно в таких случаях переводила разговоры на другую тему или отмалчивалась, а реагирования других писательница просто не помнит. О себе же Баркова говорила полно и прямо. В протоколах ее допросов зафиксировано: «В 1927–1928 годах сочувствовала идеям троцкизма, считала, что руководители большевистской партии поступили неправильно, не дав оппозиций высказываться в широком масштабе…

В 1931 г. я считала, что партия преждевременно проводит коллективизацию усиленными темпами, зажимает свободу личности и в извращенной форме осуществляет строительство социализма. Эти свои мысли и настроения я выразила в стихах». Не скрывала она и того, что «раза три или четыре высказывала среди своих знакомых одобрение идей оппозиции по вопросам террора в отношении руководителей коммунистической партии, в частности Сталина». Спустя полтора года такого признания вполне хватило бы для самой страшной и безотлагательной кары, но тогда следствие ограничилось предъявлением Барковой 9 января 1935 г. обвинения по ст. 58–10 УК РСФСР.

До 21 января, судя по всему, изучались изъятые у нее при аресте рукописи, поскольку в этот день на допросе ей задавались касающиеся их вопросы. Отвечая на них, Баркова, в частности, говорила: «Обнаруженная у меня рукопись (речь идет о блокноте из 52 листов, исписанных с обеих сторон карандашом, с 57 стихотворениями, помеченными датами с 8 до 20 мая 1931 года. — В. П.) представляет собой черновик моих стихотворений, среди которых имеются стихи контрреволюционного содержания: „Рифмы“, „Спокойной хочу остаться“, „Коридор“ и „Властелинов судим суеверно“».

2 марта Барковой было объявлено об окончании следствия по ее делу. Ознакомившись со всеми материалами, она подтвердила все данные ею показания, отметив, что «изменений и дополнений к ним не имеет».

В этот же день она отправила заявление на имя наркома внутренних дел Ягоды, в котором высказала свое отношение к сложившейся ситуации: «Я привлечена к ответственности по ст. 58 п. 10 за активную антисоветскую агитацию, выражавшуюся в антисоветских разговорах и террористических высказываниях с моими знакомыми.

Разговоры, имевшие контрреволюционный характер, я действительно вела, но вела их в узком кругу, в порядке обмена мнениями, но не с целью агитации.

В этом я сейчас глубоко раскаиваюсь. Этими разговорами я не думала принести какой-либо вред пролетарскому государству.

По профессии я — журналистка, но в последние годы не смогла работать по специальности, мне приходилось заниматься канцелярским трудом, и часто, благодаря своей непрактичности и неумению устраиваться, я оставалась без работы. У меня очень неважное здоровье — бронхиальный туберкулез с постоянно повышенной температурой, малокровие и слабость сердечной деятельности. В силу моего болезненного состояния и моей полной беспомощности в практической жизни наказание в виде ссылки, например, будет для меня медленной смертью. Прошу подвергнуть меня высшей мере наказания. Жить, имея за плечами 58-ю статью и тяжкое обвинение в контрреволюционной деятельности, слишком тяжело. Спокойно работать и вернуться к своей профессии писателя, что было для меня самым важным делом в жизни, будет невозможно».

На следующий день Анна Александровна пожелала объяснить свои взгляды по поводу выдвинутого против нее обвинения и следователю Глаголеву, к которому, судя по всему, она относилась доверительно, ибо в ходе следствия он всегда старался удовлетворить ее просьбы, касалось ли это предоставления нужных для чтения книг или улучшения рациона питания из-за случавшихся ухудшений состояния здоровья. Из этого письма к Глаголеву видно, что ее обращение к наркому было сознательным избранием собственной участи: «В последнее время овладевшая мной нервная депрессия мешает мне сосредоточиться в мыслях, поэтому вчера я не смогла сделать кое-каких пояснений по моему делу. Если не поздно, сделаю это сейчас.

Сочувствие троцкизму было порождено тяжелыми обстоятельствами моей жизни в последние годы. Жить мне было трудно, и внутренняя борьба была большая. Я не знала, куда пойти. По существу, и троцкистские настроения были крайне неоформлены и непостоянны. И, может быть, это усугубляет мою вину. Непродуманные до конца, бесформенные и неправильные выводы я сообщила другим людям, хотя бы и моим друзьям.

Тяжко осложняют мою вину террористические высказывания. Здесь одно могу сказать: эти высказывания — плод минутного настроения, преступного легкомыслия, но не являются моим сознательным убеждением.

Я горько раскаиваюсь, но раскаяние сейчас дешево стоит. Его нужно доказать. Смогу ли я сделать это? Не знаю. Кое-что у меня было, какая-то возможность работать имелась. Я сама погубила все.

Начинать новую жизнь в новых — более тяжелых — условиях мне не по силам. Сейчас я чувствую себя непригодной ни к жизни, ни к работе. Наиболее легким и милостивым наказанием для меня будет то, о каком я прошу в заявлении на имя наркома».

Письмо Барковой дошло до наркома. 9 марта 1935 г. Ягода на препроводительном к нему рапорте собственноручно начертал: «Молчанову (в то время начальнику секретно-политического отдела главного управления госбезопасности НКВД. — В. П.). Не засылайте далеко», — определив этой краткой резолюцией судьбу поэтессы. 26 марта 1935 г. дело в отношении Анны Александровны Барковой было рассмотрено Особым совещанием при НКВД СССР, которое постановило: «За контрреволюционную деятельность — заключить в исправтрудлагерь сроком на шесть лет». Уже через три дня последовало указание «с первым отходящим этапом направить в распоряжение Управления Карлага НКВД г. Караганда». Видимо, Казахстан был тогда одним из тех мест, которые считались не очень далекими; именно там Анна Баркова провела первые пять лет заключения.