Старуха перестала всхлипывать и тревожно посмотрела на дядю Гришу.
Вечером дом No 14 по Большой Коммунистической потряс дикий крик. Кричала жена коряка Иванова. Коряк Иванов, вырезавший в гараже амулет от кашалота, бросился наверх. Ворвавшись в квартиру, он увидел ее обитателей, в полном составе остолбеневших на пороге кухни. Тахир Мунибович Зарипов, шепча вместо «Аллах велик» «Господи помилуй», прижимал к себе перепуганных корякских детей: вольный сын Украины – полуголый, в шароварах и со свеженькой татуировкой «Хай живе!» – отпаивал валокордином дядю Гришу, которого, судя по всему, крик корячки Ивановой вынул уже из постели: дядя Гриша был в трусах, кипе и с самоучителем по ивриту.
А кричала Иванова от зрелища, невиданного не только среди коряков. По кухне, под транспарантом с выведенным красным по белому нерусским словом «СОЛИДАРНОСТЬ», приплясывала, звеня монистами и сметая юбками кухонную утварь, Евдокия Никитична.
– Чавела! – закричала она, увидев коряка Иванова. – Позолоти ручку, красивый!
Услышав такое, коряк Иванов выронил кашалотский амулет и причудливо выругался на великом и могучем языке.
– Гришенька, милай! – кричала, пританцовывая, старушка. – Спасибо тебе, золотой! Ясная жизнь начинается! Прадедушка-то у меня – цыган был! А бабку Ядвигой звали. Эх, ромалы! – кричала Евдокия Никитична. – Ще польска не сгинела!
Закусив стопку валокордина кусочком сахара, первым обрел дар связной речи дядя Гриша.
– Конечно, не сгинела. – мягко ответил он и обернулся к жильцам. – Все в порядке, ромалы. Самоопределилась бабуля. Жизнь продолжается. Киш мир ин тухес – и по пещерам.
1991
(Хокку)
Снова рассвет.Ветка стучит в стекло.Отпилю.
Вставать не буду.Пускай себе там, на работе,Думают: где он?
Лежу и плачу.Что же мне снилось такое?Наверное, шпроты.
Надо идти.Если придумать куда,Можно вставать.
Старик под окномВ мусорном роется баке.Все же напьюсь.
Возьму красный флагИ выйду со старым портретом.Вдруг да поможет?
Щелкнул пультом.Спикер приехал в Думу.Будет ли кворум?
Вышел за хлебом.Купив, покрошу его птицам?Вряд ли. Съем лично.
Повстречал Горбачева…Зря мы не слушали старца.Плачу, в плечо уткнувшись.
Кимоно прохудилось.Жду зарплаты за май и июнь.Бамбук и вишня в снегу.
Птица на крыше.В клюве большая корка.Летать разучилась.
Сакэ не осталось.Сосед отдыхает в прихожей.Голова в обувнице.
Не спится. Волнуюсь:Потанин или БерезовскийПолучит «Роснефть»?
Любой пройдоха корчит тут пророка,Что ни мерзавец, то посланец Бога,И если вправду есть Господне око,Оно давно закрылось от стыда.Засим же никому из них не страшно.По кумполу бы дать вошедшим в раж, ноСкорей они тобой удобрят пашнюПод всенародно-радостное «да!».
Когда Москва, сдыхая от жары,из кожи улиц выползла на дачи,я уезжал от друга, наудачуиз этой выходившего игры.Бог знает, где он полагал осесть,взлетев из «Шереметьева-второго»…
Я шел под дальним, колотушкой в жесть окраин бившим, долгожданным громом на Ярославский этот вавилон, в кошмар летящих графиков сезонных, в консервы хвостовых и дрожь моторных, в стоячий этот часовой полон – и думал об уехавшем. Он был мне ближе многих в этом винегрете и переменой собственной судьбы застал врасплох. Однако мысли эти недолго волновали вялый мозг: какой-то пролетарий, пьяный в лоск, и женщина, похожая на крысу, народу подарили антрепризу. В дверях ли он лягнул ее ногой, или дебют разыгран был другой – не ведаю, застал конфликт в разгаре, – и пролетарий уж давал совет закрыть хлебало, и вкушал в ответ и ЛТП, и лимиту, и харю. Покуда он, дыша немного вбок, жалел, ожесточая диалог, что чья-то мать не сделала аборта, на нас уже накатывал пейзаж – пути, цистерны, кран, забор, гараж. – пейзаж, довольно близкий к натюрморту…(О Господи, какая маета по этой ветке вызубренной виться, минуя города не города, а пункты населенные. Убиться охота мне приходит всякий раз, когда Мытищи проползают мимо, – желание, которое не раз, в час пиковый, в напор народных масс, казалось мне вполне осуществимым.)Но я отвлекся. Склока между тем уже неслась под полными парами на угольях благословенных тем, звенящих в каждом ухе комарами. Уж кто-то, нависая над плечом, кричал, что лимита тут ни при чем – во всем виновны кооперативы; другой к ответу требовал жидов, а некто в шляпе был на все готов: «Стрелять!» – кричал и хорошел на диво. Уже мадам в панамке, словно танк, неслась в атаку, и прыщавый панк, рыча, гремел железками на встречу, и звал истошно лысый старовер «отца народов» для принятья мер, чтобы «отец» единство обеспечил.А поезд наш уж нанизал на ось и Лосиноостровскую, и Лось, и где-то возле станции Перловской две нити распороли небеса, и магниевый отсвет заплясал на лицах, будто вынутых из Босха.Когда грозой настигнут был вагон, уж было впору звать войска ООН, но дело отложила непогода: все бросились задраивать ковчег, и пьяный пролетарий-печенег пал навзничь по закону бутерброда. В Подлипках вышли панк и враг жидов – и тот, который был на все готов, «Вечерку» вынув, впился в некрологи. Панамка стала кушать абрикос, а лысый через Болшево понес свои сто песен об усатом боге. Он шел под ливнем, божий человек, наискосок пересекая площадь, вдоль рыночных рядов и магазина «Хлеб» – по нашей с ним, о господи, по общей – Родине…А что, мой друг, идут ли там дожди, поют ли птицы и растет трава ли? Прожив полжизни, я теперь почти не верю в это – и уже едва ли поверю в жизнь на том конце земли. Нам, здешним, и без Мебиуса ясно: за Брестом перевернуто пространство и вклеено изнанкой в Сахалин. Но ты, с кем пил вчера на посошок, решился и насквозь его прошел, оставшимся оставив их вопросы, их злую тяжбу с собственной судьбой, гнев праведный, и праведные слезы, и этот диалог многоголосый, переходящий плавно в мордобой.А мне в придачу – душу, на лотке лежащую меж йогуртом и киви, и бедный мозг с иголкою в виске, свернувшийся улиткой на листке – на краешке неведомой стихии…
МУЖЧИНА. Гражданин, вы не подскажете, как пройти к… (Шепчет на ухо.)
ГРАЖДАНИН. Это здесь. Занимай очередь.
МУЖЧИНА(в ужасе). Это все к ней?
ГРАЖДАНИН. К ней, к ней…
ГОЛОС ИЗ ПРИЕМНОЙ. Посланные к … матери за март прошлого года – идите на …! Не надо шуметь!
ГАЛИЛЕЙ. Земля вертится! Земля вертится!
СОСЕД. Гражданин, вы чего шумите после одиннадцати?