Выбрать главу

Итак, о том и другом. Так пойми же наконец, что Рим и твоя поэма — одно, что, стало быть, в твоей поэме запечатлена простая и очевидная реальность Рима… Нет там ничего зыбкого; тверда и незыблема, как италийская почва, твоя реальность.

Лунный блистающий шар, и Титана светоч, и звезды — все питает душа, и дух, по членам разлитый, движет весь мир, пронизав его необъятное тело… Познающая и познанная, сместится ли к востоку звезда?

О Август, реальность — это растущее познание.

Рим был познанием прародителя, познанием Энея; кому это лучше знать, Вергилий, как не тебе?

Над притихшей землей будет шествовать звезда, не над державами; вот только Цезарь об этом и знать не хочет. Но молчать все равно нельзя:

Предки наши заложили зерно познания, создав римский порядок…

Только не повторяй мне снова, что он всего лишь символ! Реальность Рима, рспльность того, что создано и еще будет создано, — это больше чем простой символ…

Рим был основан как символ познания; он несет в себе истину, он растет и становится реальностью, все больше и больше… Лишь в росте и становлении заключена истина.

А современность для тебя ничто?

Порожденная познанием римская держава перерастет себя; ее порядок станет царством познания.

В дальнейшем росте держава уже не нуждается; с помощью всевышних мы отодвинем германскую границу до Альбиса, создадим тем самым кратчайшую линию обороны от океана до Эвксинского моря, и держава обретет естественные пределы, с надежными рубежами на севере — от Британии до Дакии.

Твоя держава, Цезарь, будет еще необъятней…

Это ни к чему: стань она еще необъятней, италийского племени не хватит, чтобы поддерживать римские обычаи и римский порядок на всей территории.

Царство истины, становлению коего ты способствуешь, будет необъятней, нежели просто державная власть над территориями, обеспечиваемая военной мощью.

Да, реальные достижения для тебя ничто… И поскольку они для тебя ничто, ты их принижаешь, сводишь к простому символу без всякого реального содержания..

Как трудно дышать, как трудно говорить, как трудно бороться с настороженной недоверчивостью Цезаря, с его болезненным самомнением…

Ты установил внутри державы мир без меча, и так же, без меча, он распространится на всю землю.

Верно. — Объяснение, стало быть, оказалось удачным. — Моя главная забота — водворять мир с помощью договоров, а не с помощью меча; правда, чтобы договор не нарушался, за ним всегда должен стоять меч.

В царстве познания не будет нужды в мече.

Цезарь воззрился на него почти с изумлением.

Да как же ты тогда предотвратишь нарушение договоров и присяг? Как ты тут обойдешься без легионов? Золотой век еще не наступил.

Золотой век, в коем железо вновь превратится в золото, век Сатурна, неслышно царящего в неизменности бесконечных своих превращений… Но кто вслушивается в голос глубин, одновременно глубин земли и глубин неба, тот предчувствует, уже за пределами сатурновых сфер, грядущее воссоединение божественного с человеческим…

Лишь подлинное познание обеспечивает верность присягам.

Цезарь улыбнулся.

И прекрасно; но оно еще надежней ее обеспечит, если его поддержат легион–другой.

Для сохранения внутреннего мира в Италии ты давно уже не нуждаешься в войсках…

Верно, Вергилий, и я умышленно не держу здесь гарнизонов. — Своего рода лукавое простодушие обрисовалось на лице Августа — будто он незаметно подмигнул другу. — Войска в непосредственной близости от сената и его агентов—это, пожалуй, чересчур уж грубая реальность…

Ты, стало быть, не доверяешь сенату.

Человек не меняется ни в хорошем, ни в плохом, и вероломные краснобаи, двадцать пять лет тому назад столь постыдно свалившие Юлия Цезаря — его отеческому имени и памяти честь и слава! —не перевелись в сенате и поныне. Приобрети я даже и еще большее влияние на назначение сенаторов, все равно эти господа останутся надежными лишь до тех пор, пока они знают, что я в любой момент могу перебросить сюда иллирийские и галльские легионы. Но я слежу за тем, чтобы они этого не забывали.

Опора твоей власти, Август, — народ, а не сенат…

Верно… а институт народных трибунов для меня важнейшее из всех моих установлений. — Снова в его чертах мелькнуло выражение лукавого простодушия — Цезарь давал понять, что народные трибуны важны ему не столько ради народа, сколько ради права вето в сенате.

Ты для народа — символ мира, и потому он любит тебя… Золотой век еще не наступил, но его обетование—мир, принесенный тобой.

Мир! Война! —Лукавство на лице Октавиана перелилось в почти болезненную гримасу. —Народу сгодится и то и другое… Я боролся против Антония, вступил с ним в союз, уничтожил его, а народ из всех этих перемен едва ли что и заметил; он сам не знает, чего хочет, и нам надо просто следить в оба, чтобы не появился новый Антоний… Народ будет славить любого победителя: он любит победу, а не человека.

Это, может быть, верно для толп, привлеченных городом и скученных в нем, Август, но не для крестьянина: крестьянин любит мир и того, кто несет мир. Крестьянин любит тебя как человека такого, какой ты есть. А крестьянин — это и есть народ.

На миг, на один удар сердца, ах, на один–единственный мучительный вдох исчезли и солнечное затмение, и белесый свет, и линейная резкость ландшафта, исчезла шаткая застылость — не исчезла даже, а на миг потеснилась, позволив всплыть видению мантуанской равнины, просторных нив, осененных горами, обвеянных лепетом детства, распростертых в сиянии солнца, простершихся сквозь времена года, простершихся сквозь все времена жизни.

Будто окончательно оставив всякую спешку, Цезарь с удобствами расположился на сиденье.

Но, Вергилий, не могу же я стереть города с лица земли. Напротив, я должен их возводить, ибо они опора римского порядка, сегодня так же, как и всегда… Мы народ, возводящий города, и в начале был город Рим…

Но не как город купцов и менял. Они свой золотой век всего лишь чеканят.

Ты несправедлив. Купец это мирный солдат Рима, и если его сохранять, то надо сохранять и банковское дело. Это все служит благосостоянию государства.

Разве я несправедлив? Я вижу на улицах толпы торгашей, вижу нечестивость кругом; лишь крестьянин хранит благочестие римского народа, хотя он тоже, того и гляди, заразится всеобщей алчностью.

Отчасти ты, пожалуй, прав, а это настоятельно, просто‑таки неотложно напоминает нам о нашем воспитательном долге: нам надо приложить все усилия, чтобы и городские массы стали тем, чем они должны быть по своему праву граждан, — частью единого римского народа.

Они ею станут в познании, ибо они алчут его.

Ах, они скорее алчут цирковых зрелищ… что, разумеется, не умаляет неотложности наших задач.

Зрелища! Да, ужасно они их алчут… путь кривды!

Какой–какой?

Кто чужд познанию, тот глушит пустоту души хмельным угаром—стало быть, и угаром победы, даже если он просто глазеет на нее в цирке… крови‑то не меньше…

Я должен считаться с данностями, и ничем из того, что способно объединить массы, я не вправе пренебрегать. Ощущение победы сплачивает массы, переплавляет их в народ. С ощущением победы они готовы стеной встать за свое государство.

А крестьянин это делает ради священного мира своей земли… —О, мантуанские нивы, раскинувшиеся до горизонта!.. — Крестьянин искони живет в той общности, что зовется народом… Он в ней, когда он на своем поле, в ней, когда едет на рынок, в любой свой праздник он в ней…

Моей неусыпной заботой всегда было благополучие крестьян; я облегчил подати, я роздал множество патрицианских имений в мелкую аренду, навел порядок в самих основаниях земледелия. Но печальный опыт с колонизацией земель ветеранами явственно показал, насколько изменились условия в нашем государственном хозяйстве… Рим перерос свою крестьянскую основу, и египетское зерно нам сейчас важней, чем урожаи на полях Италии или Сицилии. Нам уже нельзя сейчас опираться исключительно на крестьянство и того менее—стремиться перевоспитать массы в крестьянском духе; в обоих случаях мы лишь развалим хозяйство страны, а стало быть, и само государство…

И все‑таки римская свобода, которую ты взял под свою опеку, держится на крестьянстве.

Свобода? О да, конечно, свободу римского народа я охраняю твердо, пусть никто не дерзает на нее посягнуть — ни Антоний, ни кто другой. Это главная задача римского государства, и для этого его надо укреплять. Когда человек причастен к военной мощи государства, это сообщает ему чувство свободы, к которому он стремится, потому что оно изначально присуще человеческой натуре и жаждет удовлетворения. А залогом этого чувства является единственно благо всего общества и государства; свобода ощутима для всех, даже для раба, и поэтому она не просто свобода пахаря, о которой ты толкуешь, а свобода всего государственного порядка, освященного богами! Да, Вергилий, именно так. Все остальное — пустые химеры, беспредметные мечты о золотом веке, не знающем ни порядка, ни долга. Во время сатурналий мы можем опьяняться этим самообманом, этим миражем беззаконной свободы. Но если праздновать сатурналии весь год напролет, государство рухнет. Вот сатурналии— они символ, а государство — это подлинная реальность. Я не способен и не призван к тому, чтобы основать золотой век, но что мною основано—это будет моим, понимаешь, просто моим веком, веком моего государства.