Выбрать главу

Хильдегард все еще покачивала головой; наконец она тихо сказала:

— Матушка хочет от меня избавиться, поэтому ей надо выдать меня замуж. Она себе в этом не признается и прикрывается чувством долга.

— Мир прекрасен! — сказал А. — Зачем вам тут оставаться?

— А что станется с моей матерью? Кто будет смотреть за ней?

В этих словах прозвучала чуть ли не страсть.

— Баронесса показалась мне еще очень бодрой женщиной. Да, кроме того, за ней ведь есть кому присматривать.

Внизу медленно прошла одинокая женщина. Качание юбки при каждом шаге, посадка головы, сутулая спина — все производило в ней неженское, почти что мужеподобное впечатление.

Хильдегард скрестила стройные ножки и сказала:

— У моей матери нет воли. А Церлина слишком легко уступает ее прихотям. Вы же сами видели.

Она сидела в углу балкона, обратив взор в сторону города, не сводя глаз с того места, откуда он начинался, словно бы что‑то там высматривала.

— У Церлины нет детей, она сама не знает, кого ей считать за ребенка—меня или мою мать.

Теперь казалось, что там, вдали, где под острым углом сходились две стороны треугольника, она высматривает ребенка быть может, нерожденного ребенка Церлины, но, скорее всего, своего.

А. подумал: так она его никогда не найдет.

— Скоро будет дождь, —сказал он.

— Да, — согласилась она.

В воздухе было так тихо, что незаметен был и дождик, который уже начал накрапывать. Они же с Хильдегард были прикрыты карнизом дома, но могли видеть, как все гуще и гуще ложатся на асфальт черные точки. Улица была пустынна, женщина, проходившая внизу, уже скрылась за углом вокзала. На западном берегу над крышами домов изредка вспыхивали зарницы.

А. заговорил снова:

— Прихоти вашей матушки не могут быть так неумеренны, чтобы нужно было все время ее сторожить.

Хильдегард помедлила, прежде чем ответить.

— Если бы не ее слабое здоровье, она бы все бросила. Она смешалась бы с простонародьем, отправилась бы путешествовать третьим классом, только бы ей постранствовать по свету; она не раз меня уверяла…

Конечно же, вовсе не беспокойство за мать, не страх об ее утрате н авелдевушку на такие странные размышления. Сейчас вот–вот все должно было проясниться. А. снова ухватился за балюстраду балкона; нагой и дышащий под покровом своих одежд, он перегнулся через перила, высунулся под дождь, который лил все сильнее и гуще, а напротив, на той стороне, тихо шуршала листва деревьев. Оттуда доносилось дыхание земли, дыханием земли тянуло из‑за дома, и вотживое дыхание поднялось и сомкнулось над кровлей, под которой приютилась человеческая жизнь. Многосуставчатые, многокост ные,многожильные, парили они вдвоем в вышине, вознесенные дыханием жизни над землею. Быть рожденным матерью, войти вукромный приют, покидать его и вновь возвращаться: страх тела перед неизбежным расставанием с детством, перед безжизненной оцепенелостью, перед тем, чтобы стать чужим приютом, а самому сделаться бесприютным, страх всех женщин, живущий в их нагом теле, под их одеждами.

А она, вновь утратив свою освобожденность и мягкость, она, снова превратившаяся в узкогубую монашенку, уставясь неподвижно на острие уличной стрелы, проговорила:

— Мой отец установил мир в этом доме… Моя забота—хранить его нерушимо.

А. погладил свои светлые бидермейеровские баки и ответил:

— Удивительную и трудную задачу вы перед собой поставили.

— Да, — гласил ответ.

От вокзала послышался свисток паровоза; перестук колес смешался с шумом дождя, смешался с пением жизни, звучащей в каждой жилке листвы. А. тоже взглянул в сторону города, словно ожидая услышать оттуда голос, который дал бы окончательный ответ манящим голосам далей. Чей же голос сейчас прозвучит — младенческий голос или глас суда? Взор отца или взор ребенка блеснет оттуда? Но всесмешалось воедино, ибо затихающие отголоски грома, раскатившиеся по небу и обнявшие город, так незаметно вобрали в себя стук колес, так тихо потонули в шорохе листвы, что былое и грядущее — всеслилось воедино, и, растворясь в неуловимых отзвуках, кануло вбезвременность и вечность, которая в одно и то же время есть улыбка и жизни, и смерти.

IV. БАЛЛАДА О ПЧЕЛОВОДЕ

Он был мастером чертежного инструмента, и каждый рейсфедер, отшлифованный его чуткими руками, серебристо мерцающий на голубом бархате футляра, был произведением искусства, совершенством мягкой эластичности и в то же время — твердости, совершенством надежности: тушь держалась в нем до последней капли и можно было не опасаться клякс. Там, где черчение еще считалось искусством, знали его имя и его продукцию, и среди двух тысяч студентов техникума, вблизи которого он открыл свою мастерскую и магазин, у него были достоянные клиенты. Заработок казался прочным, а растущие накопления сулили покой на старости лег. Конечно, в ту пору до нее было еще далеко. Тогда еще жива была его жена, и, пока она была жива- воспоминания остались навсегда, — он каждый день после работы уезжал в деревню, где ей в наследство от отца, сельского плотника, достался небольшой дом; вечерами и по воскресеньям он занимался там пчеловодством, которое они оба любили. Они были счастливы друг с другом и часто пели вдвоем за работой. Для полного счастья им недоставало ребенка, и он должен был появиться. Тут случилась беда. Жена перенесла беременность легко, но ребенок родился мертвым, в родах умерла и молодая мать. После этого удара он не хотел больше видеть ни дома, ни пасеки; он продал все и переселился в город. Повторение былого счастья и единения душ и так‑то казалось ему невозможным, а с течением времени он все меньше мог в это поверить и остался одиноким вдовцом, жизнь которого привязана в равной мере и к прошлому, и к настоящему. Хоть сам он и стремился к одиночеству, даже желал его, однако с годами оно все более становилось в тягость стареющему вдовцу; однажды он отправился в городской приют и взял в детском отделении новорожденную девочку; в знак верности своему минувшему счастью и в память о пчеловодстве, которое было частицей этого счастья, он окрестил малышку именем Мелитта и научил ее называть себя дедушкой — ведь борода его была уже белой. Ради ребенка он снова стал петь. Пел бы он и для сына с той же радостью? Едва ли. Отчасти потому он и выбрал девочку, несмотря на желание иметь наследника своего дела, которому он мог бы обучить сына. Да и кто бы поручился, что сын сумеет овладеть искусством изготовления чертежного инструмента?

Одним словом, это были праздные мысли, тем более что, как вскоре оказалось, наступили новые времена — до роковой войны Германии против Антанты было еще очень далеко, времена, неблагоприятные для ремесла, равнодушные к мастерству, когда не находилось больше применения искусно сделанному вручную чертежному инструменту. Его теперь продавали во всех канцелярских лавках— безликий фабричный товар; на удивление неэластичные, грубые, царапающие бумагу рейсфедеры, циркули с невыверенным центром тяжести, которыми даже самая опытная рука не сможет начертить круга, инструменты, детали которых то слишком тяжелы, то слишком легки и соединены то слишком толстыми, то слишком тонкими винтами. Что ж тут можно было поделать! Он оставил дело, закрыл мастерскую и магазин. Эти штуковины не были даже дешевле, чем его товар; он без труда мог выдержать конкуренцию, но ему это больше не доставляло радости. Новое поколение вообще было неспособно отличить хороший рейсфедер от плохого; никто больше не умел по–настоящему сделать штриховку, никто не прилагал к этому усилий, довольствуясь жалкой пачкотней водяными красками, которыми можно было с помощью грубой кисти покрывать бумагу, какмаляр стену. Поставлять для этого тонкий инструмент значило бы унижать самого себя; тогда уж лучше стать простым рабочим! Так он в самом деле и поступил. Несмотря на свои преклонные годы, сразу после начала войны он нанялся рабочим на большой завод точной механики. Конечно, сначала это было подсказано гражданским долгом, а позже, как выяснилось, и горькой необходимостью, потому что, не обращаясь к услугам спекулянтов, которые ничего не боялись, наглели день ото дня ивзвинчивали цены, просто невозможно было прокормить ребенка — Мелитте к началу войны минуло девять лет. А девочка приносила радость, радостно было растить ее. потому радостна была и работа, к тому же он, силач и богатырь, хоть и с седой головой, делал ее без усилий, и платили ему соответственно, так что теперь сбережения после заметного истощения начали заметно пополняться ведь марки все‑таки оставались марками, нужно было только иметь их в достаточном количестве. После окончания войны он хотел уйти на покой.

Правда, из этого ничего не вышло. Дороговизна держалась и после войны, даже постепенно росла, а когда в конце концов разразилась настоящая инфляция, обесцененные сбережения иссякли. Старик ост ался на заводе и работал бы, наверное, еще долго, если бы его напоследок не уволили но старости; более молодые, сами под угрозой увольнения, требовали своего и не хотели больше мириться с его присутствием. К счастью, Мелитта к этому времени закончила школу и тоже могла зарабатывать; она стала работать помощницей впрачечной. Это было все же облегчением, и у старика появился теперь некоторый досуг, чтобы приглядеть себе новое занятие. Когда жена была жива, он поддерживал связи с государственной школой пчеловодства в близлежащем окружном центре; последовав внезапному решению, он отправился туда и, так как знакомый директор еще работал там, получил должность странствующего мастера. Сама но себе она плохо оплачивалась, но обещала некий дополни тельный доход от крестьян; больше всего, однако, старика прельщала возможность странствовать, эго было ему по душе.