Суббота, 30 марта
Робледо все еще дуется на меня за сверхурочную работу в прошлую среду.
Бедный малый. Муньос рассказал мне сегодня утром: оказывается, у Робледо страшно ревнивая невеста. В среду он должен был с ней встретиться в восемь часов и не смог, так как я оставил его работать. Робледо позвонил невесте, предупредил, но ничего не вышло. Девица не поверила, заявила, что больше знать его не желает. Муньос утешает Робледо, убеждает, что все к лучшему, хуже было бы, если б о таких ее фокусах он узнал после свадьбы, но парень расстроен ужасно. Я вызвал его сегодня, объяснил, что ничего не знал. И спросил, почему же он мне не сказал? Тут Робледо взглянул мне в лицо, глаза его метали молнии, он прорычал: «Прекрасно вы все знали. Меня уже тошнит от этих шуточек». И вдруг чихнул, видимо на почве нервного потрясения. Потом обвел широким жестом контору, сказал презрительно: Когда они, эти хамы, надо мной издеваются, это понятно. Но вы человек серьезный, солидный, не ожидал я, что вы будете с ними заодно. По правде сказать, вы меня несколько разочаровали. Я никогда с вами не разговаривал, но был о вас более высокого мнения». Бороться за его высокое мнение о моей персоне было бы уж слишком, и я, без всякой, впрочем, иронии, сказал: «Слушай, хочешь мне верить — верь, не хочешь — перебьюсь. Я ничего не знал. И на этом точка, ступай работай, а то, пожалуй, я в тебе тоже разочаруюсь».
Воскресенье, 31 марта
Сегодня вечером выхожу я из «Калифорнии» и вдруг вижу: идет моя соседка из автобуса, «дама, коснувшаяся локтем». А под руку с ней — ражий детина спортивного вида, лоб у него не больше двух пальцев высотой. Тип этот засмеялся, и я тотчас же невольно подумал, сколь неисчерпаема и беспредельна человеческая глупость. Она тоже смеялась, закидывая голову, шаловливо прижималась к нему. Проходя мимо, снова громко расхохоталась, увидела меня и… как ни в чем не бывало продолжала хохотать. Не хочу утверждать, может, она меня и не узнала. Сказала нежно своему форварду: «Ах, любимый» — и кокетливым гибким движением прислонила голову к его галстуку с жирафами. Они свернули на Эхидо. Возникает вопрос: что общего у этой особы с той, что разделась тогда с рекордной быстротою?
Понедельник, 1 апреля
Сегодня меня отправили разговаривать с «евреем, который ходит просить работу». Является он каждые два или три месяца. Управляющий не знает, как от него отделаться. Это высокий человек лет пятидесяти с веснушчатым лицом. По-испански он говорит ужасно, пишет, наверное, еще хуже. И всегда твердит одно и то же: специальность — ведение корреспонденции на трех или четырех языках, умеет печатать на машинке по-немецки, знает основы таксировки. Он вытягивает из кармана старое, истрепанное письмо, в котором руководитель отдела кадров бог весть какого учреждения в городе Ла-Пас, Боливия, удостоверяет, что сеньор Франц Генрих Вольф работал удовлетворительно во всех отношениях и уволен по собственному желанию. По собственному ли или не по собственному, а только сразу видно, что толку от него не будет. Его ужимки, его доводы, его покорность — все это мы давно уже наизусть знаем. Но каждый раз он упорно просит дать ему пробную работу, садится за машинку, печатает письмо — очень скверно; потом ему задают вопрос по специальности — молчит. Не могу даже представить себе, на какие средства он существует. Одет аккуратно, хоть и до ужаса бедно. Судя по всему, он заранее твердо уверен, что провалится, знает, что не имеет ни малейших оснований надеяться на успех, и все-таки считает своим долгом ходить и ходить, несмотря на то что ему всякий раз отказывают. Затрудняюсь сказать, была ли разыгравшаяся между нами сцена трогательной, отвратительной или возвышенной, только никогда не забыть мне лицо этого человека (спокойное? оскорбленное?), не забыть, как, выслушав очередной отказ, он, прежде чем уйти, слегка кланяется. Несколько раз я встречал его на улице, он шагал не спеша, иногда же просто стоял и глядел задумчиво на текущий мимо людской поток. Мне кажется, этот человек навсегда разучился улыбаться. Взгляд у него не то безумный, не то мудрый, может быть, взгляд попрошайки, а может — мученика. Знаю лишь одно: всякий раз, как я его вижу, мне становится не по себе. Будто и я тоже виноват в том, что он дошел до такого состояния, до такой нищеты, и хуже всего, что и он знает о моей вине. Чепуха, конечно, я понимаю. Разве в моих силах устроить его на работу в нашу контору? И вдобавок он ни на что не годен.
Ну а в чем тогда дело? Кажется, всем известно, что можно ведь помочь ближнему и по-другому. Чем же? Добрыми советами, не так ли? Мне даже и представить себе страшно, с каким видом он стал бы их слушать. Сегодня, когда я в десятый раз повторил, что он нам не подойдет, у меня просто горло перехватило от жалости, я решился и протянул ему бумажку в десять песо. Да так и остался стоять с протянутой рукой. Он пристально поглядел мне в лицо (взгляд его выражал многое, но, кажется, больше всего в нем было жалости ко мне) и сказал, неприятно картавя: «Вы не г'азобрались в ситуации», что, конечно, святая правда. Я не разобрался. Ну и пусть, не желаю больше думать обо всем этом.
Вторник, 2 апреля
Я редко вижу своих детей. Особенно Хаиме. Любопытно, что как раз его мне хотелось бы видеть чаще. Из всех троих у него единственного есть чувство юмора. Не знаю, играет ли симпатия какую-либо роль в отношениях родителей с детьми, только Хаиме мне симпатичнее остальных, это так. Но зато он и самый скрытный. Сегодня я видел Хаиме, а он меня не видел. Странное впечатление. Муньос проводил меня до угла улиц Конвенсьон и Колония, мы стали прощаться. И тут я увидел сына, он шел по противоположной стороне улицы. С ним еще двое, неприятные какие-то, в походке, кажется, что-то противное, а может, в одежде; я не запомнил, потому что смотрел только на Хаиме, Он что-то рассказывал, а приятели громко хохотали и кривлялись. Сам Хаиме не смеялся, но лицо было довольное, даже не довольное, нет, скорее у него было лицо человека, уверенного в своем превосходстве, в своей власти над приятелями.
Вечером я сказал Хаиме: «Я тебя сегодня видел на улице Колония. С двумя какими-то». Мне показалось, будто он покраснел. Может, я ошибся. «Один из нашей конторы, а другой — брат его двоюродный», — отвечал он. «Ты их, по-моему, чем-то рассмешил», — прибавил я. «Да ну, им любую чепуху расскажи — будут хохотать».
И тут, кажется, впервые в жизни сын заинтересовался мною, спросил о моих делах и заботах: «А… ты как считаешь, скоро тебе пенсию дадут?» Хаиме спросил, когда мне дадут пенсию! Я отвечал, что Эстебан просил своего знакомого ускорить это дело. Но многого тут не добьешься, как ни старайся, все равно надо ждать, пока не исполнится пятьдесят. «Ну и как ты себя теперь чувствуешь?» — спросил он. Я засмеялся и пожал плечами. Промолчал я по двум причинам. Во-первых, я все еще не знаю, как буду жить на пенсии. Вторая же причина та, что я растрогался, ибо никак не ожидал такого внимания к своей персоне. Хороший сегодня день.
Четверг, 4 апреля
Опять пришлось оставаться после работы. На этот раз виноваты мы — не сходится сводный баланс, надо искать ошибку. Целая проблема — решить, кого оставить. Бедняга Робледо смотрел на меня вызывающе, но я его не оставил, пусть лучше думает, будто он победил. У Сантини день рождения, Муньос сорвал себе ноготь и злится на весь свет, Сьерра уже два дня не приходит на работу. В конце концов остались Мендес и Авельянеда. Без четверти восемь Мендес подошел ко мне с таинственным видом и спросил, до какого часа придется нам сидеть. Я сказал, что по меньшей мере до девяти. Тогда еще более таинственно, всячески стараясь, чтобы не слышала Авельянеда, Мендес сообщил, что в девять у него свидание, а до этого надо успеть домой, выкупаться, побриться, переодеться и т. п. Я согласился не сразу, немного его помучил. Спросил: «А хороша?»- «Просто мечта, шеф». Они прекрасно знают, чем можно меня подкупить — только искренностью. Ну и стараются. Разумеется, я его отпустил.
Авельянеда, бедняжечка. Остались мы с ней одни в огромном помещении, и так она разнервничалась — еще больше, чем обычно. Протягивает мне листок со сведениями о реализации, а у самой рука дрожит. Я спросил напрямик: «Разве я такой страшный? Не надо меня бояться, Авельянеда». Она засмеялась, стала работать спокойнее. Очень трудно мне найти с ней правильный тон. То я держусь чрезмерно официально, то слишком уж запросто. Поглядывая искоса, я хорошенько ее рассмотрел. Девушка хорошая, сразу видно. Лицо открытое, черты четкие. Когда в работе встречается какая-то трудность, она ерошит себе волосы, сидит потом растрепанная, это ей очень идет. Только в десять минут десятого отыскали мы наконец ошибку. Я предложил проводить ее до дому. «Не надо, сеньор Сантоме, что вы». Дошли вместе до Площади, говорили о работе. Выпить со мной кофе она тоже отказалась. Я спросил, где она живет и с кем. С отцом и с матерью. А жених есть? Вне конторы я, по-видимому, внушал ей меньше страха — ответила спокойно, что да, есть. «Скоро ли будем праздновать свадьбу?» — спросил я, как принято в подобных случаях. «О, мы еще только год, как помолвлены». По-моему, разговор о женихе придал ей смелости, а мой интерес она истолковала как проявление отеческой заботы. Набралась храбрости и тоже спросила, женат ли я, есть ли дети и гак далее. Услышав, что я вдовец, сделалась страшно серьезной и, судя по всему, заколебалась, не зная, как поступить — повернуть ли круто разговор или с опозданием на двадцать лет выразить сочувствие моему горю. Здравый смысл, однако, восторжествовал, и она принялась рассказывать о своем женихе.