И уже вновь звучат слова: "Ночь над Германией". В гамбургской газете "Ди андере цейтунг" под таким названием напечатана большая статья.
Там сказано:
"Фашизм жив. Он живет в солдатских газетах, в подстрекательских листках милитаристов, в грохоте реваншистских барабанов - "сладко умереть за отчизну!". Замалчивают ужасную правду - фашизм жив. Сегодня на самом деле рискованно назвать эсэсовского убийцу убийцей, войну - преступлением, а гитлеровского генерала - врагом человечества..."
Ночь над Германией. Над Западом.
И опять сквозь ночь смотрят на меня печальные глаза Анны Франк. Она перешагнула рамки своего дневника: теперь мы знаем о ней гораздо больше знаем, как она жила, как погибла. На сцене это выглядит слишком театрально: шаги на лестнице, грохот прикладов. Все было проще: г-н Франк готовил с детьми уроки. они писали диктовку, г-жа Франк собирала ужинать. В нижнем этаже к хозяину склада явился человек в шляпе, надвинутой на уши, за ним трое полицейских. Человек в шляпе сказал: "Мы хотим осмотреть помещение". Они ничего не нашли и уже собирались уходить, но вдруг решили подняться наверх, на чердак, и человек в шляпе вынул револьвер. Хозяин прошел вперед, подталкиваемый полицейским, и, когда он очутился на пороге комнаты, те, кто скрывались на чердаке, еще ничего не подозревали. Хозяин увидел, как г-жа Франк накрывает на стол, и виновато сказал:
- Пришли из гестапо. Вот так...
Но г-жа Франк ничего не ответила. Человек в шляпе подошел к г-ну Франку, и тот поднял вверх руки.
А потом их увели и повезли всех вместе в Вестерборк, повезли в пассажирском вагоне, и Анна не отрываясь смотрела в окно, на веселые пейзажи Голландии, и это была встреча со свободой, приобщение к жизни, и Анна была счастлива, потому что целых два года не видела ничего, кроме мрачного чердака в Амстердаме.
Разлучили их только в Освенциме, когда Анне, ее сестре и матери приказали идти налево, а отцу направо.
Из рассказов очевидцев мы знаем теперь о том, как жила Анна Франк в Освенциме. Ее содержали в 29-м блоке. Была осень 1944 года. Чувствовалось приближение конца, и комендант, эсэсовская охрана и старосты спешили завершить "ликвидацию". Печи лагерного крематория дымили день и ночь. Людьми овладело равнодушие - атрофия чувств, которая предшествует смерти. Но худая большеглазая девочка из 29-го блока еще замечала, что происходит вокруг. Она сохранила способность улыбаться. У нее не было чулок, и как-то ей удалось раздобыть старые мужские кальсоны. Этот наряд показался ей нелепым, и, оглядывая свои ноги, она улыбнулась.
Она сохранила способность плакать. Однажды, стоя на пороге барака, она увидела, как дожидаются очереди в газовую камеру дети из Венгрии. Голые, под дождем, они стояли по нескольку часов. Очередь двигалась медленно, дети дрожали от холода, и, не выдержав, Анна заплакала в отчаянии от собственной беспомощности. И еще она плакала, когда мимо нее провели в крематорий девочек-цыганок, тоже голых и остриженных под машинку...
А потом был Берген-Бельзен, последний этап. Они должны были умереть, потому что на них распространялись законы, принятые в городе Нюрнберге.
Нюрнбергские законы составлял и комментировал д-р Ганс Глобке, "директор" в имперском министерстве внутренних дел. В тридцать пятом году, 15 сентября, вступили в действие его законы о "чистоте расы" и "о защите немецкой крови и чести". Будущие массовые убийства нуждались в юридическом и "философском" обосновании, бесправие должно было стать краеугольным камнем государственного нацистского права, беззаконие - возведено в закон, разнузданная прихоть человека-зверя - в норму поведения нации.
Доктор Глобке по этому поводу писал: "Государственные и правовые установления третьего рейха должны быть вновь приведены в полное соответствие с извечными законами естества, с жизненными законами тела, духа и психики германца".
Таким образом, фашистская система объявлялась "естественной", "натуральной", разумной, как сама природа. Все было с этой точки зрения оправданным: гитлеровский террор, агрессия, 29-й блок, очередь в газовую камеру...
Д-р Глобке в своих комментариях писал:
"Учениям о всеобщем равенстве и о неограниченной свободе личности перед государством национал-социализм противопоставляет здесь суровую, но необходимую доктрину естественного неравенства людей. Из различия между расами, народами и отдельными людьми неизбежно вытекают различия в правах и обязанностях индивидуумов".
На практике подобное различие в "правах и обязанностях" целых народов свелось к тому, что любой гитлеровский ефрейтор считал себя вправе терзать и насиловать прекраснейшие европейские страны, издеваться над русскими, над украинцами, над французами, над чехами и поляками и - на "законном основании" - искренне полагал, что "естественной обязанностью" этих народов является рабское повиновение ему - немцу, ефрейтору, господину...
Впрочем, "неравенство", узаконенное в комментариях г-на Глобке, распространялось также и на ту часть немцев, которая отказывалась повиноваться гитлеровскому режиму. В "комментариях" говорилось о том, что из "сообщества немцев" должны быть изъяты "элементы неполноценные в политическом отношении", прежде всего коммунисты, социал-демократы, профсоюзные деятели, прогрессивные писатели и ученые.
Сподвижник д-ра Глобке Адольф Эйхман признался однажды:
"Я не раз высказывал пожелание о том, что до того, как мы доберемся до противника, которым я занимался, нам надо поставить к стенке определенное число немцев, чтобы наконец в собственной нашей конюшне воцарился покой... Я говорил, что мы должны сначала поставить к стенке 500 тысяч немцев и только тогда мы будем иметь право долбануть по врагу".
Как видим, "разнарядка" с указанием точного количества смертников имелась и в отношении немцев. Лучшие должны были "встать к стенке" или, спасаясь от неминуемой гибели, покинуть страну.
На основании нюрнбергских законов перестали считаться немцами Томас Манн, Леонгард Франк, Курт Тухольский и многие другие, которые составляли подлинный цвет немецкой нации, ее настоящую славу.