В камеру вошел офицер. Ему было приказано еще раз обыскать Гиммлера: возможно, что ампула в кармане мундира - всего лишь маскировка. Не спрятал ли он еще одну ампулу где-нибудь, допустим, во рту...
Офицер выполнял свой служебный долг. Он не размышлял о политике и не задумывался над расстановкой мировых сил.
- Рот! - сказал он. - Покажите рот!
Гиммлер пристально посмотрел на вошедшего. Глаза его сузились. Под зубами хрустнуло стекло.
...Позднее недалеко от Бертехсгадена были найдены личные капиталы Гиммлера: 132 канадских доллара, 25 935 английских фунтов, 8 миллионов французских франков, 3 миллиона алжирских и марокканских франков, миллион немецких марок, миллион египетских фунтов, полмиллиона японских иен и 75 тысяч палестинских фунтов! Все это было отобрано у тех, кого убивали и сжигали в лагерях смерти.
А спустя много лет в книгах западных писателей возник другой образ Гиммлера - бескорыстного фанатика, "идеалиста", который убивал во имя "идеи", не думая о личных выгодах.
Странные вещи произошли спустя много лет!
На Западе главными героями второй мировой войны, победителями третьего рейха, объявили американцев и англичан, тех самых, у кого искали последнего убежища Геринг и Гиммлер.
Так фальсифицируют историю.
На самом деле в мае сорок пятого года солдаты западных армий оказались лишь конвоирами. Судьба Геринга была решена не в Бертехсгадене, где он завтракал с генералом Дальквистом, и не в Люнебурге пробил последний час Гиммлера. На бесславную смерть их обрекли советские воины, которые разгромили фашистский вермахт под Москвой, на Волге, под Курском и у стен Берлина. После этого Западу оставалось самое простое и эффектное: доставить опознанных, обличенных и уже никому не нужных преступников на скамью подсудимых. Этих уже нельзя было спасти. Зато, начиная с того же сорок пятого года, генералы из оккупационных штабов в Западной Германии сделали все для того, чтобы через недолгое время на свободе, у власти, в почете и силе оказались сотни и тысячи гитлеровских негодяев...
Нюрнбергский приговор известен всем, но мало кто знает, как дожидались его исполнения осужденные. Две бесконечные недели между приговором и казнью прошли в нервных припадках, глотании пилюль, лихорадочном писании писем, адресованных Трумэну, Эттли, Монтгомери, и в беспорядочном чтении книг из тюремной библиотеки. Геринг перелистывал "Эффи-Брист" Теодора Фонтане, Риббентроп читал Густава Фрейтага, Зейсс-Инкварт - "Разговоры с Гёте" Эккермана. Иногда к осужденным заглядывал судебный психолог Жильбер. В его дневнике содержатся любопытные свидетельства. Никто из преступников не рассуждал о "высоких материях", не пытался как-то осмыслить свой жизненный путь, судьбу государства, в котором они хозяйничали. Беседы с Жильбером, с тюремным персоналом, с охраной сводились в основном к бытовым мелочам - что подадут сегодня на завтрак, какая погода? Некоторые робко спрашивали когда?
Двенадцать лет подряд обманутому народу внушали, что именно в этих людях воплощены могущество, мужество, государственный ум, душевная стойкость, а они уходили из жизни уныло, слинявшие, раздавленные. На суде, в последнем слове, они исчерпали весь запас скудных и шаблонных мыслей, подсказанных адвокатами, и у них не оставалось ничего, кроме страха.
Это тоже была попытка к бегству, теперь уже к бегству от необходимости проявить известную выдержку, достоинство, соблюсти хотя бы приличие.
На виселицу их волокли под руки, они плелись с закрытыми глазами, опустив головы, корчась от приступов рвоты...
СЮЖЕТ ДЛЯ РОМАНА
Его допросили в Берлине, на Принц-Альбрехтштрассе, втолкнули в машину, повезли... Он был моим школьным другом...
Я хотел представить себе, что он чувствовал, и спустя восемнадцать лет поехал по тому же маршруту. Шофер - веселый малый - включил радио: сперва был джаз, а потом хор берлинских школьников исполнил песенку из оперетты "Москва - Черемушки".
Был теплый февраль, воскресенье, люди без пальто высыпали на улицу. Пестро, весело. Берлин по воскресеньям - улей. Кто сказал, что немцы домоседы? Отдыхают добросовестно, тщательно, направляются семьями к свекру, к снохе, к тетушкам.
Он тогда ничего этого не замечал. Берлин был тогда другой, да и воскресенье было не такое, как это. Просто видел: идут люди, солдаты, раненые, какая-то женщина с мальчишкой прошла - город большой, чужой, с заграничными вывесками, как в кино, и он здесь почему-то...
Ехали, ехали, а город все продолжался: сперва казенно-торжественный (центр), затем - заводской, кирпичный, наконец среди буроватой зелени начался пригород, край кладбищ. Кладбищ было множество, у них тоже были свои окраины - мастерские по изготовлению памятников, солидные предприятия, которые выставляли напоказ гранитные, бронзовые, мраморные образцы, и захудалые конторы с деревянными крестами в витринах.
На одном из кладбищ он увидел похороны и с удивлением подумал о том, что люди еще остаются людьми: не утратили способности оплакивать умерших, переживать горе, кому-то сочувствовать. После Принц-Альбрехтштрассе можно было в этом усомниться...
Кладбищами заканчивался Берлин - дальше шли ветлы, липы, поля, скучные, однообразные городишки с воткнутыми в них кирхами - Шидлов, Глинеке, Нейстрелиц.
Время было послеобеденное - часа четыре. Я ехал по тому же шоссе, похожему на аллею, по которому везли когда-то его. Поднимался с земли пар, обволакивал местность, где-то угадывалось полотно железной дороги.
Въехали в деревню: аккуратные, дачного типа коттеджи, девушка с велосипедом. Рекламы тех лет: "Перзиль остается перзилем!" (мыльный порошок), "Читайте "Берлинер анцейгер!"; при въезде объявление: "Куриная чума! Вход собакам закрыт", И опять - поле.