Васька сердито поднялся с нар, хмуро поглядел на гостей. Ничего нет обидней, как назвать гиляка вором, Он молчал, словно не зная, как ответить на обиду. Потом подошел к Митьке и взял его за плечо.
— Ты старше меня, но уходи отсюда. Наш праздник будет трижды веселей. Я отдам тебе деньги за водку. И знай: тот снег тяжелей золота — он полит кровью…
Шаман по-старчески охнул и поднял руки, словно для молитвы.
— Нехорошо обижать гостя, но еще хуже обидеть хозяина!
Он недовольно прищурил глаза на Митьку и, чтобы не дать разгореться ссоре, переменил разговор:
— Я слышал, русский, как тайга шумит, как река становится, но не слышал, как артель работает. — Он задумчиво уставился в карты.
Митька, покачиваясь и стараясь сохранить свою обычную степенность, вышел в сени. Уж второй раз уходит он обиженный из этой фанзы.
Игра после него продолжалась не долго.
Шаман выиграл у Боженкова кисет с табаком, сам закурил, угостил всех и, подозвав жену Васьки, замученную гостями, лепешками, печкой, топившейся с раннего утра, сказал:
— Отдохни, Минга, — гости сыты, луна высоко, скоро уж завоют собаки.
Оказывая особую милость Ваське, он подарил ей амулетик из ясеня в виде двойного желудя — он хорошо помогает от тяжелых родов.
Васька усмехнулся, но принял амулет с поклоном.
Он не верил уже в амулеты, не верил, чтобы стружки помогали больному оспой, но Най был стар, умел ковать топоры, умел играть на чибизге[18] и рассказывать сказки. И главное — он был в гостях у Васьки, а кругом сидели гиляки.
Шаман выпил кружку пива, поднесенную Мингой, достал свою чибизгу и приложил ее к высохшим, тонким губам. Он заиграл тунгусскую песню. Тихое жужжание то понижаясь, то повышаясь, складывалось в бедную мелодию. В ней было много грусти. И Боженкову все казалось, что это над гречневым полем в жар, в сухмень гудят пчелы. Он был в том настроении, когда хотелось печальных песен, воспоминаний.
Шаман умолк. Боженков, хмельной и грустный, взялся за свою гармонь. Кто-то засветил плошку с тюленьим жиром. По стене струйками поползла копоть.
Боженков играл тихо, хорошо — все свои саратовские песни, которые помнил еще с детства. Пламя над плошкой колебалось, как желтый лист осины. Тоска волновала сердце. Иногда Боженков смутно оглядывался вокруг. На нарах, на полу сидели притихшие люди, толстогубые, с косичками, в одежде из собачьих мехов и рыбьей шкуры. Они слушали внимательно, как только умеют слушать гиляки, не имеющие ни своей музыки, ни своих песен.
«Черти, чистые черти!» — с грустью думал Боженков и все продолжал играть.
Только Лутуза и Тамха не слышали его игры. Они были на улице. От изб и от станков для сушки рыбы падали на снег лунные тени. Луна предвещала сильный мороз. Призрачный свет, казалось, поднимался снизу — от беспредельных снегов — и, колеблясь, уходил вверх к звездам.
Была полночь, час собачьего воя.
Первым завыл Орон за Васькиной избой. С другого конца деревни раздался такой же протяжный голос, немного осекающийся, полный тоски. Потом еще и еще…
— Хорошие у Васьки собаки, — сказала Тамха, — всегда первые встречают полдень и полночь.
— Я слышу только, что воют сто собак. Как узнаешь ты их голоса? — спросил Лутуза, потирая нос и щеки и кутаясь в свой поношенный полушубок.
Тамха рассмеялась.
— Так же, как узнаю твой среди других. Я слышу и голос покойного Начхе, хотя он уже давно молчит, Вот послушай — это воют Пашкины собаки, а это Митькины. Сейчас я слышу голос Кадо. Его легко узнать. Наши собаки не умеют лаять и только воют, хотя русские их называют лайками.
— Я не хочу слушать собак, — нетерпеливо перебил ее Лутуза.
— Тогда пойдем в фанзу слушать старого Ная. Он хорошо рассказывает сказки.
— Подожди, я не хочу сказок, — сказал Лутуза громко, стараясь пересилить собачий вой. — Сколько заплатил за тебя Начхе отцу?
— Много! — не без гордости ответила Тамха. — Сто рублей серебром.
— Хорошая собака стоит дороже.
— Да! — Тамха не поняла злой насмешки Лутузы.
— И если б я Митьке вернул деньги, ты ушла бы?
— Разве есть у тебя столько денег? И разве ты бы мог прожить со мной год, скрываясь в тайге? Ведь только тогда ты можешь называться мужем. Но Митька найдет нас и в тайге.
— Я не боюсь Митьки.
— Ты, может быть, хочешь, чтобы поп Игнашка крестил нас и женил бы по-русскому? Тогда гиляцкий закон умирает.
— Ты глупа, Тамха! — рассмеялся Лутуза. — Поп Игнашка сидит в тюрьме, в городе, и много переменилось с тех пор, как замерз Амур.