Мампе Горемыка присаживается на корточки и трясет весы.
— Да они совсем разладились!
Кухарка расстилает мешковину на гумне. Хозяин становится на нее. Герман хлопочет у весов. Игра двенадцати глаз возобновляется: гири лезут вверх.
— Ура! — Мампе Горемыка ставит дополнительные гири. — Многовато! — Мампе одну гирю снимает. Ставит другую, поменьше, опять побольше, а кухарка и ее подручная тем временем прикладываются к беспризорной бутылке.
Наконец вес определился. Серно прибавил два с половиной фунта. Молоденькая подручная морщит носик.
— Больше не тянет!
Кухарка опять прикладывается к уже початой бутылке. Человек ведь нуждается в утешении. Мампе Горемыка ее отнимает, и уже навсегда.
Серно влезает в деревянные башмаки.
— Вы меня не щадили, вот и результат. Человек, которого не жалеют, спадает с тела.
Шепот, подмигивание, тайное неудовольствие.
Кухарка вешает на жирную шею Серно вечнозеленый венок.
— Дай тебе бог хорошего аппетита, хозяин!
— В таком случае готовь повкуснее!
Кухарка корчит кислую мину.
— Все кривлянье, — говорит подручная.
Взгляд хозяйки останавливается на ней. Девчонка высовывает язык.
— Это еще что такое?
— Проветриваю язык, в водке был спирт.
Опечаленный Герман не отходит от весов. Один только Мампе Горемыка не огорчен из-за того, что Серно мало прибавил в весе. У него, слава тебе господи, в последнее время есть другие побочные доходы.
Тощая хозяйка раздает продукты. Серно, как разукрашенный призовой бык, вышагивает по двору и, довольный, скрывается в доме. «Праздник весов» окончен.
Может быть, в этот торжественный день Серно следовало сунуть себе в карман десятифунтовую гирю, чтобы потянуть на десять фунтов побольше?
Герман Вейхельт убирает весы и гири с гумна. Обычно приоткрытые губы благочестивого человека теперь судорожно сжаты. Герман намеревался поднести пасторше свой честно заработанный шпик. Но два с половиной фунта — это что же такое? Еле хватит зайца нашпиговать. Вот Оле уверял, что в его новом крестьянском содружестве все будет как у древних христиан: что мое — то твое!
Тихий мартовский вечер. Ранняя весна набирает силы. Уж не пугнуть ли ей снежком скороспелые почки? Или обласкать их солнышком?
Оле чудится, что он слышит биение сердца Аннгрет из гостиной: «Так-так-так!» Нет, это шутит над ним его собственное сердце. Да успокойся ты, неугомонный мускул! Былое счастье не греет! Остановка — это как яма на дороге ищущего. Яму замело снегом воспоминаний, ищущий не видит ее и падает. Никаких остановок, никаких падений!
Оле отправляется к Иозефу Барташу, заходит к Карлу Либшеру. Оба они переселенцы, ретивые участники «Крестьянской помощи», самые подходящие кандидаты для крестьянского содружества.
Иозеф Барташ человек степенный и сдержанный. Шаг, который перевернет всю его жизнь, он должен обдумать. Нелегко ему было пустить корни на новой почве.
Он задумчиво слушает блистательные планы Оле, но не ударяет с ним по рукам, как легкомысленный Франц Буммель, ведь содружество-то пока невидимое!
— Тут еще подумать надо!
Карл Либшер, человек серьезный и к тому же коммунист, тоже не вынимает руки из карманов.
— Это ведь не корову или лошадь купить! Может быть, стоит съездить в Россию и посмотреть, как это там делается?
У Оле нет времени путешествовать. Два сомневающихся, два отказа. Как нужно ему где-нибудь отвести душу, найти распахнутые двери, открытое сердце, но Антона нет в живых.
Мартовский месяц уже высоко поднялся над трубой, когда Оле подходит к своему дому. На пороге сидит человек. Он уткнулся носом в узелок с вещами и спит. Оле будит его. Печально-благочестивые глаза Германа Вейхельта смотрят на Оле.
— Вот я и пришел. Где моя комната?
— Ах ты, небесный конь с копытом! — Пораженный Оле два раза перекрутился вокруг собственной оси.
Герман чуть не плачет из-за нечестивых оборотов речи своего нового хозяина и учителя.
— Где же я теперь голову приклоню?
У Оле язык присох к гортани. Зубы стучат. Его дело встало на ноги и в мартовскую ночь, при двух градусах ниже нуля, совершает на него нападение. Куда же ему прикажете девать первого члена крестьянского содружества?
Двое мужчин в растерянности стоят под ночным небом. Оле чешет затылок.
— Н-да, комната! Разве что клеть. — Но все равно ее не сравнишь с убогой работницкой каморкой Германа. И лампочка там в семьдесят пять свечей.