— Передай дальше, — сказал Черный.
— Что передать? — вздрогнув, спросил я.
— Чтобы приготовились, я подам знак.
Я повернулся: кому передать? Рядом Мишо Вукович, в сущности, тень Мишо. Его выпустили из тюрьмы, а он решил наладить связь с коммунистами — письмо перехватили, Мишо переломали ребра, заковали в кандалы — ступить не может. Весь синий от побоев, нутро гниет от кровоподтеков и ушибов — если бы не тащил я его на себе, он и сюда не добрался бы. Рядом с ним Ягош, «Троцкий», и он в кандалах. Но кандалы не единственная помеха, он не пошел бы и без них — Ягош свернул в сторонку еще осенью, когда его спасли от расстрела, и обратился к кресту, вере, молитвам — больше уповает на небесные силы, чем на Маркса и Энгельса. Сосед Ягоша, Милич Дринчич, тоже в кандалах. В руке у него цепь, и смотрит он на нее, как на верную змею, которая будет сопровождать его не только до смерти, но дальше, сквозь мрак влажной земли в вечность.
— Не рассчитывай на нас, — говорю я Черному. — Нет тут никого.
— Решайся! Оглядись — и двинемся.
— В кандалах не побежишь!
— Ты же не в кандалах…
— Нет, но и я связан.
Я связан навек с бедами, и если не избавился от них раньше, не удастся и теперь, перед концом. Не хочу об этом думать и смотрю на солдат — стоят они, кривоногие, в раскорячку, с инструментом для убийства. Поначалу неприятно смотреть в зияющие дула, ведь в любой момент они могут выстрелить, но потом человек привыкает и смотрит на них как на обычные железные вещи — недаром железо добывается из земли, вот потом оно и возвращается в землю.
Форма у солдат новая и чистая — видать, скроена по мерке, либо их портные могут наперед угадать, что кому впору. Думал я — они высокие, плечистые, все их писатели представляли швабов эдакими великанами; эти, здесь, роста среднего, ниже наших и потому, наверно, на нас злобятся. Блондины, верно — это совпадает, — и все аккуратно подстрижены. Руки у них маленькие, женские и совсем белые. Кажется невероятным, что эти руки могут убивать, но это именно так — сам видел.
— Ждешь от них милости? — насмехается надо мной Черный.
— Милости от них я не жду, но не хочу подставлять им спину!
— И что дальше?
— Ничего не хочу. Не так больно, когда стреляют в глаза, в спину, во время бегства, больнее.
— Дурак! — Он махнул рукой.
Смотрю через шоссе: туда, если повезет, проскочить между солдатами можно. Нетрудно внезапно пробиться, если они растеряются и не будут стрелять, чтобы не задеть своих. Плохо только, что там стоят впритык палатки, а между ними колышки и настоящая сеть веревок — запутаешься в них, и схватят живьем. А дальше — кухня, продсклад, телеги, лошади и усатые коноводы с кнутами, торбами и ведрами. Все это, вместе взятое, — грузовики, шоферня, которая возится у колес, — кажется таким нагромождением одушевленных и неодушевленных преград, что беглецу живым не выбраться. А к тому же рядом часовые. Их не видно, и тем хуже — ставят они их где попало.
— Двое прошли, — говорит Видо.
— А тебе жаль, что прошли?
— Досадно мне: не хотят с нами побыстрей разделаться, целый день морочат голову.
Голос, лицо и нетерпение у него детские. Знаю, что он здесь, но удивляюсь, когда его вижу или слышу. Не место тут пареньку. Надо было им его отпустить — он так молод и непохож на остальных, ни с какой стороны не похож, и к нашей компании вовсе не подходит. Не было у него ни времени, ни нужды стать таким, как мы. И отец его не был коммунистом, из зависти оклеветали человека. Была у него сестра, студентка, но и она погибла в Белграде — заплачено сполна, и ничего больше с него не причитается. Да и негоже его убивать бок о бок со взрослыми, пропащими, со мной или Черным. Солдаты просто его не заметили, а то бы, наверно, отпустили.
— Скажи им, чтоб отпустили этого парня, нечего ему тут делать, — говорю я Липовшеку.