Джина задержалась, вздохнула, собралась с силами, чтобы крикнуть, а когда услышала свой голос, ей показалось, что кричит она слишком громко:
— Эй, тетка Анджа, тяжело раненные твои?
Анджа оглянулась, поискала взглядом, кто ее звал, и не нашла.
— Кто меня зовет? Или послышалось?
— Это я, тетка Анджа, неужели не узнаешь?
Анджа увидела Джину и, с трудом узнав, улыбнулась.
— Ах, это ты, Джинка! Жива-здорова!
— Да, жива еле-еле, а здоровья нету…
— Есть, есть, будет и здоровье и веселье! Раз идешь, значит, все будет!
— Раны-то тяжелые? — снова спросила Джина.
— Тяжелые! Раненому тяжко и в мягкой постели, в госпитале, где тебе и инструменты и лекарства всякие боль смягчают. Мучается раненый, моя Джинка, и когда все стараются облегчить страдания; когда врачи и санитары целый день суетятся вокруг него с бинтами да перевязками, чтоб было сухо да чисто, а я Мировича в грязной канаве подняла — и попробовал пойти было сам, да по дороге силы оставили…
— Это тот Мирович, что из Уганя?.. Он родня тебе?
— Сосед — самая ближняя родня. И он моих посреди дороги не бросил бы.
— А я подумала, это твой сын: сейчас каждый только о своем и печется!
— О сынах ничего не знаю, не легче им, чем другим, да и не должно быть легче!
— А второй кто? Что-то я не знаю его. И он из Уганя?
— И я не знаю. Сдается, далматинец.
— Почему думаешь?
— Помнится, вроде бы далматинцы просили прихватить его вместе с Мировичем. За рекой, внизу это было, сами измученные… Посадили его на коня и исчезли. Да что там, у них есть дела поважнее. А с этим и я справлюсь! Ну, счастливо! Эй, живее!.. Только бы эта злосчастная кляча перенесла их через перевал, а там полегче будет.
— И ты, дорогая тетка Анджа, думаешь, это последний перевал?
— Какой-нибудь наверняка будет последним — этот или другой.
— И думаешь, будет легче?
— Должно быть, а как же! Когда-нибудь ведь должно стать легче!
— Если этот не последний, до другого я не дойду.
— Последний, говорю же тебе. Пойдем со мной!
— Не могу, тетка Анджа, ты слишком быстро идешь.
— И нужно быстро, моя Джинка, нужно… Давай руку и пойдем.
— Нет, не надо! У тебя не десять рук, чтобы всем помогать.
В надежде, что потом догонит Анджу — только с силами соберется, — Джина остановилась передохнуть. Дождь кончился. Вроде бы совсем, ни капли не падало. Но стоило кому-то упомянуть об этом, как на людей обрушился косой ливень — точно в наказание за легковерие. «Нужно всегда лукавить, — подумала Джина. — Если понадеешься на что-нибудь, молчи, не говори другому. Но кому другому?» — спросила она себя и не нашла ответа. Тучи не расходятся, висят вниз головой. Плечами уперлись в леса, головы к потокам нагнули, морды в долины опустили — вынюхивают людей, дышат им в затылки.
— Хорошо, что тучи низко, — до Джины доносятся голоса проходящих мимо людей.
— Самолетов будет меньше, а то и вовсе не прилетят.
— Черта с два! И вчера тучи были низко, а они весь лес прочесали. Как знать! Ничего не известно.
— И им нехота в такую погоду лететь. Если и прилетят, целиться не смогут. И то дело.
Однако немцы норовят возместить отсутствие самолетов пушками: стреляют и с холма, что за рекой, и из-за зеленых укрытий, и из расщелин в скалах, но торопятся и бьют впустую. Иногда разворотят дорогу, обрушат на людей земляной шквал, а колонна обогнет воронку и снова течет себе, словно река, — проклятая, одержимая река, повернувшая вспять, в гору.
Кто-то толкнул Джину. Она поскользнулась и рассерженно сказала:
— Эй, товарищ, что же ты? Почему не смотришь?
— Сама, милая, смотри! Хочешь, чтобы я за тобой смотрел? Тогда подойди — я тебя подниму.
— Эх ты! Видно, не знаешь ты, что такое товарищество, — сказала Джина.
— Товарищество вместе с хлебом сгинуло, — вмешался в разговор другой.
— Товарищ, дай и мне хлеба, — послышался голодный детский голосок.
— И доброты человеческой нет больше, — добавил говоривший и исчез за поворотом.