III
По мере того как выходим с Выставки, становимся нетерпеливей. Толкаемся, спешим и охотно побежали бы, и только ни у кого не хватает духу оглянуться. Не решаюсь и я: если оглянусь, кто-нибудь, мне кажется, меня узнает и потащит обратно в колючие лабиринты. Мы уже за проволокой, поднимаемся к новому мосту. Знаю, что путь наш предрешен, что мы вне досягаемости деревянных дубин, но страх перед возможным возвратом на дорожки ада, заселенные призраками, меня не покидает. Не только страх, есть немалая доля стыда перед живыми скелетами, перед детьми и стариками, которых понахватали в Боснии, которые не знают, в чем они провинились. Они завидуют каждому уходящему независимо от того, куда тот уходит. Их пронзительные от горя глаза следят за нами, заклинают остановиться, оглянуться и вынести за колючую проволоку хотя бы их жалобы, поручения… Они жгут мне затылок, и я чувствую себя голым и пристыженным. Они заставляют меня спотыкаться, и я спотыкаюсь, моя походка становится безобразной, и шея и спина безобразны, и затылок, и эгоистичная мнимая радость, что я еще раз вывернулся, и безумная надежда найти что-то лучшее тоже безобразны.
На мосту собираюсь наконец с силами и оглядываюсь. От напряжения болит шея. Да, они смотрят нам вслед и презирают как предателей, но и завидуют нам. Никто не машет на прощанье рукой, да мы ничем и не заслужили, чтоб желать нам счастливого пути. Стоят внизу, освещенные солнцем, вперемежку со своими тенями — и сами тени, прилепленные, как марки, неподвижные, как на картинке.
Чтобы их забыть, смотрю на плавни с правой стороны моста, на полегшую траву, на остатки купальных кабин вдоль берега и на следы босых ног в грязи вдоль Савы. Привязанные лодки покачиваются на мутной воде. У причалов стоят рассохшиеся, заржавелые, облупившиеся буксиры, пароходы, баржи — не видно только людей. Нет их ни в окнах, ни на улицах, ведущих к вокзалу, — проходы блокированы, чтоб никто не видел, куда ведут зачумленных. И на вокзале ни души, не маячит ни блуза железнодорожника, ни фартук носильщика. На четвертом пути нас ждут вагоны, мы узнали их издалека по зарешеченным оконцам.
Унтер отсчитывает сорок человек и задвигает за ними двери, остальные идут к следующему вагону. Внутри — ни соломы, ни скамьи, человеку не на что сесть. Потом дверь еще раз приотворяется, бросают сухой паек, и наступает тишина, будто пришел конец света.
— Фу-у-у! — выдавливает Рацо. — Все-таки вырвались из ада!
— Еще неизвестно, — говорит Шайо. — Я поверю в это, когда двинется состав, никак не раньше!
— Это было такое, что с ума можно сойти, — откликается Бабич.
— По тебе и мне незаметно, — глядя на него, улыбается Шумич.
— Неужели ты думаешь… — начинает Бабич и, потеряв мысль, спрашивает: — О чем бишь я?
— Думаю, что на свете куда больше сумасшедших, чем полагают, — говорит Шумич. — А ты устраивайся поближе к двери, чтоб не делать в вагоне лужу.
Бабич подползает к двери и жмурится.
— Это жертвище и связанные с ним вещи, требище или как там еще по-другому называется, я везде и повсюду искал, но оно запрятано где-то внутри. Что делать, если они его прячут, как кошка свое дерьмо?
— Какое жертвище, зачем тебе его искать? — спрашивает Шайо.
— Вроде печи для обжигания извести.
— Сельской или механической?
— Это неважно, — говорит Бабич, — потому что, по сути дела, это нечто вроде плахи, где из живых делают мертвых, из единицы — ноль. Главное, что это идет от древних народов. В жертву приносили детей Молоху, Астарте, Ваалу, чтобы детской кровью омолодить усталые божества. Делают это и сейчас: жертвуют детей, иногда и своих, и себя тоже, чтобы омолодить свое яловое, усталое божество: Человечество, в сущности, не заслуживает никакого уважения.
— Ты все эти дни так хорошо помалкивал, — с угрозой в голосе замечает Шумич.
— Приходилось! — говорит Бабич.
— Хорошо бы тебе и дальше держать язык за зубами.
— Что касается дальнейшего, то у меня особое мнение.
— Ну-ка, послушаем!
— Будущее, — Бабич вертит головой, морщит нос, словно унюхал что-то гадкое, — не так прекрасно, как это себе представляют одни. Издалека им кажется, что оно прекрасно. С таким же успехом можно сказать, как это и делают другие, что прекрасно прошлое. Но я в их россказни не верю, пока не убедят меня самого.
— Давай условимся… — начинает Шумич.
— Если дашь сигарету — можно!
— Дам, но с условием.
— Тогда пусть лучше останется статус-кво, — говорит Бабич.
— Дам тебе две, только помолчи, пока не тронется поезд.