Снова густо смердит гноем, а я лежу на дне и сотый раз просыпаюсь от жажды. Это не обычная жажда, когда хочется пить, это нечто подобное жажде земли, когда трескается кора, сначала вдоль, а потом поперек. Мой растрескавшийся язык растравляет воспаленное нёбо, обветренные губы печет, в горле першит от гари или чада, на ресницах слой пыли. Но я все-таки решаюсь открыть глаза. Все видится мне каким-то необычным, угловатым: потолок, окошко, вздыбленная дверь скачут, как козы, а посредине пестрая рубаха, которая, подобно кузнечном меху, то вздуется, то опадет. Прислоненные к стенке носилки похожи на суетливых коз: они тянутся пощипать потолок, толкаются, прыгают друг другу на спины, лезут вверх. Я присматриваюсь внимательней: носилки приставлены к стене, на них расплылись пятна крови или йода. Мне бы напиться, хотя бы йода!.. Должно быть, я высказываю это желание вслух, потому что из пестрой рубахи исходит голос:
— Зачем тебе йод?.. Разве тебе мало этой юдоли?
— Где Шайо?
— Какой Шайо?
Как бы ему сказать какой?.. И я снова спрашиваю:
— Где другие?
— Какие другие?
— Те, что были здесь. Лежали на носилках и просили пить. Где сейчас они?
— Зарыты.
Это подтверждает мои прежние мысли: значит, они волны, определенное количество воды, смешанной с илом, охваченное тонкой пленкой. Нет чистой воды: в ней содержится кальций, незначительный процент железа и других элементов. По причине плотности и давления волна вспучивается над поверхностью и катится с самонадеянным стремлением подняться ввысь, хотя бы в виде пара. И пока не сплющится, ее не зароешь. Да и сплющивается она по-разному. Потом ее присыпают землей, чтоб не поднялась смрадным облаком.
— Думал, и ты с ними туда отправишься, — говорит человек в пестрой рубахе.
— Куда с ними?
— В землю.
— Мне нужно сначала отыскать Миню Билюрича. Чтоб сказать ему все, он один меня поймет, а на остальных мне начхать.
— Ладно, ладно, ну, а где же ты его найдешь?
— Где-нибудь в Греции.
— Греция не стог сена, чтоб найти в нем иголку, хотя бывает…
Я боюсь, что ею не разыщу. Может, это и немыслимо. Далекую волну отставшая не догоняет. Между ними хватает теснин, где так легко сломать ребра, немало и тихих омутов, что затягивают в глубину.
— А где Шайо?
— Какой Шайо?
— В которого попала первая пуля.
— Из какой роты?
— Мы не из роты. Я из другого лагеря. Нет ли воды?
— Они говорят: чай, однако страшная бурда, — и он отвинчивает колпачок на фляге. — Пить опасно, смочи только рот.
— Дай хоть каплю.
— Погоди, сейчас…
Уже поздно: жажда заставляет забыть, что мне нельзя шевельнуться и я не могу протянуть руку. И мне поначалу кажется, будто подлый, бородатый фашист всадил мне в спину нож. Я хочу его выругать, но два рогатых стража колют меня штыками. Острия боли ударяют в потолок, отлетают от него и вонзаются в раны. Спешат, чтоб поскорей угодить в самый центр и поглубже вонзиться. Сейчас главное для меня не вскрикнуть, не осрамиться перед волосатым рубашечником, который только этого и ждет. Померк свет. Где-то далеко кто-то невидимый приговаривает:
— Вот ты и разбередил раны!.. Чего не подождал, пока не подам?.. Эка незадача, никого кругом!.. А я-то думал отвести душу…
Иди с богом, говорю я ему и себе, не нужен мне твой разговор! Не хочу ничего от тебя принимать и от всех вас, с той стороны — достаточно мне уж подавали! Не следовало бы просить и принимать из твоих рук и эти помои. Не верю, что твои руки остались чистыми, наверняка замараны кровью старых мусульман, которых вы резали у мостов, а вот расплачиваться за вас пришлось мне. Шайо и мне…