— Наши могилы далеко, — замечает Шумич.
— Смотря у кого, — говорит Кум. — У некоторых и близко.
— Наши раскапывать не станут, — успокаивает Почанин.
— Почему не станут? Ихние же разрывают, а они были господа поважней, — допытывается Дако, желая увериться.
— Какой им прок! — говорит Шумич. — Что они найдут в наших могилах? Вошь на аркане да блоху на цепи! Другое дело здесь, тут и банкирские челюсти, и золотые зубы купеческих жен, серьги, запонки, цепочки, перстни. Наверно, кое-что перепало и тем, кто здесь работал.
— Очень гадко брать такие вещи, — замечает Дако.
— Еще гаже, когда голодно, — говорит Кум.
Рост в обмене
I
Нас заметили дельцы черной биржи и начали; собираться за стеной. Их интересуют ремни и перстни, джемперы и безрукавки, все, что из кожи, шерсти, металла, — одним словом, все, что можно продать или как-то сбыть. В цене итальянские зимние сорочки, и не только новые, можно и ношеные, не презирают и рваные, неважно, если не стиранные. У меня создается впечатление, что они не столько стремятся к наживе, сколько, торгуясь и рядясь, хотят скоротать время и кстати не потерять квалификации, поскольку остались без настоящего дела. А может, в них переселились души тех, из ям, и жаждут приобрести любой товар, они готовы купить даже одеяльце у Дако. Он артачится: зима, дескать, идет, а он надеется встретить ее живым. Кто-то продает новые ножницы, кто-то одежную щетку, которую стащил в помещении лагерной администрации. Вспомнил и я про куртку главаря четников Шкора из серого дурмиторского сукна. Решаю привезти в следующий раз, надо подкормиться, раз уж готовлюсь к побегу. Шумич вытаскивает из сумки оловянные тарелки, которые вчера стянул при кормежке, и, не торгуясь, получает десять тысяч драхм.
— Много отхватил, — замечаю я.
— Много, когда бьют, а это только что не подарил. Через неделю будут стоить в три раза дороже.
— Тогда почему не подождал?
— Не могу носить в сумке, мешают думать и воровать. До воскресенья еще что-нибудь украду и продам. Особенно когда почувствую, что у меня пусто и в сумке, и в брюхе.
— И долго думаешь так промышлять?
— Здесь сам климат настраивает на обмен, а что менять, если не украдешь? Пока мы здесь и пока немецко-греческое правительство, желая осчастливить народ, каждую неделю печатает вороха кредиток, нам, братец ты мой, придется воровать. К тому же, если я стану питаться скудно, то и мысли у меня будут скудные, и, чего доброго, я упреподоблюсь, а это мне не к лицу.
У ворот поставил круглый столик булочник: голова у него совсем как у Вейсила из Берана, будто оторвал ее и положил к себе на плечи. Там же устраивается со своей тележкой мороженщик. Они стараются перекричать друг друга, нарушают мертвую тишину и выводят нас из подавленного состояния. Шумич угощает всех, у кого нет денег, мороженым, даже часовых. Я бросаю на него взгляд, полный укора: почему, дескать, угощаешь врагов и сволочей.
— Знаю, что думаешь, — говорит он, — но ты не прав.
— Почему?
— Другие времена.
— Времена всегда другие, но принципы менять так легко не следует.
— Главный мой принцип — выбраться отсюда!
— Я не согласен!
— Конечно, для тебя главное — остаться принципиальным. Вот и оставайся!
Крики продавцов привлекают темнокожих курчавых ребятишек. Почти все они босые, в драных рубашонках, но им на это наплевать. Их внимание целиком поглощено необычными людьми с севера, которые и говорить-то не умеют, а только что-то лопочут. Лет через десять, а может и больше, сербы будут им представляться чем-то из области фантазии, а черногорцы некими мифическими существами, которые однажды им привиделись на разрытом еврейском кладбище: большими живыми скелетами в рубищах, они много курят и угощают детей мороженым…
Наконец возвращается наш грузовик. В кузов наваливают новую партию мраморных памятников. По приказу мы собираем свои торбы и шапки, карабкаемся наверх и усаживаемся, хочешь не хочешь, на надписи, которые не умеем прочитать. Жизнь любит надругаться над тем, что претендует на вечность, в первую очередь над памятниками. Мы не в претензии, что~ нас везут: будем хотя бы знать, куда идет этот мрамор.
Шумич думает, что будут ремонтировать волнорезы на пристани, пострадавшие от бомбардировок. Почанин утверждает, что он идет на постройку бункеров, хотя и сам в это не верит. Мы едем к южному пригороду — значит, не волнорезы! Минуем узкие ворота, оставшиеся со времен турок, виллы с балконами, виноградные беседки, сады, дачи с зелеными бородами плюща… Прохожие в сандалиях на босу ногу, с непокрытыми головами, курчавые и пучеглазые, прижимаются к стенам, чтобы не задела машина. Лица озабоченные и усталые, в глазах проглядывают страх и ненависть. Губы шевелятся: знаю, что бранятся, и кажется мне, что по-нашему.