Под этот шум я временами забываю о себе, об убитых и о тех, рядом со мной, что тоже скоро будут убиты. Положение вещей сводится к шаблонному и обыденному: гибнет случайно и на скорую руку собранная группа коммунистов, гибнет подобно многим другим, носившим иные названия. По сути дела, это одиночки, оторванные от товарищей, и потому каждый из них почувствует только то, что выпадет на его долю, — почувствует, как горячие острия, подобно раскаленным вертелам, пронижут тело, а потом уже ничего не почувствуют. И упадут, как сорванная бурей листва, а до тех пор остается лишь ожидание и чуть-чуть страха перед уходом. Немного страха, потому что все чувства притуплены, — и в этом счастье. Бояться можно было бы и больше, даже странно было бы не бояться больше, ведь это последнее путешествие, без возврата, но этого нет — по крайней мере не заметно, а это важно, что не заметно. Мы крепимся из последних сил, чтобы себя не выдать, потому и в самом деле не видно — только лица у нас бледнее обычного и в глазах какая-то муть.
Вдруг мне показалось, что шум реки не так однообразен, как раньше, — в нем слышатся крики ужаса, угрозы, заклинания и еще многое слышится в голосах под водой. Будто ссорятся, жалуются, сыплют проклятиями, перемешанными с неистовством и бранью, где все сводится к поспешному повторению, отрывочным слогам и заиканию. Высокие голоса на что-то сетуют, кричат, вопят по два-три сразу, словно сзывают банду на грабеж. Поднимутся из глубины, вырвутся наружу и надсаживаются. Потом, сбившись с панталыку, теряются в общем шуме и спешат за мертвыми. Крики замирают у моста, но на смену им из глубины вырываются новые. И эти новые еще пронзительней, еще свирепей. Так и несутся они бесконечной вереницей. Кажется, будто от выстрелов и убийств пробудились силы ненависти в этой воде из снега, напоенного человеческой кровью. Вот вздымаются разом две волны и на свой манер, ясно кричат: «Крови! Крови!», а третья за ними причмокивает: «Давай ее сюда, чего жалеть!»
Я знаю эту речку в истоке — ничего похожего. Собственно, у нее два истока, потому что речка эта уходит под землю. Кротко журчит себе среди камней, и омуты у нее синие, тихие, наполненные небом и облаками, с форелью под корягами. Пастбище с тремя хижинами жмется к самому берегу. Коровы моют здесь копыта, а горянки — руки, перед тем как доить. Кругом пахнет смолой, лубом, сырым можжевельником и горелыми головешками пастушечьих костров, лесными ягодами и геранью. По утрам наплывает порою туман и деревья начинают казаться привидениями, что спускаются с Меджукомля, потом туман рассеивается, открывая тропы, полянки, хижины пастухов, ограды из можжевельника, скошенные луга, лошадей, коров, — и так изо дня в день снова сотворяется мир. Целый мир, но без вражды — в ту пору там не было и крупинки ненависти и злобы. Родились они позже, и сгустились в позапрошлую зиму, когда стреляли, преследовали людей, перебегали к врагу офицеры и гибли партизаны из Пипера, с Ловчена, зечане, ровчане, морачане, замерзшие, голодные, недоумевающие…
Изменилась с тех дней и река, и ее ложе. И сдается мне, будто она меня обманула, как и все прочие, даже она! И я в безумной надежде, что все исправится, с укором, громко говорю:
— Любаштица, Любаштица!
— Ты что? — вздрагивает Черный.
— Да так, пустяки. Задумался малость.
— Соображаешь, нельзя ли убежать?
— Нет, думаю, чего уж там! Говорю: «Любаштица», так зовется эта река у истоков. Окрестили ее так в честь Любана, ее верховье под Любаном, что в Меджукомле.
— К нам она не больно любезна.
— Здесь она по-иному называется и какая-то другая. Притоки у нее разгон отняли — Црня, Честогаз и прочие ручейки.
— Когда представится случай, надо разом двинуться.
— Куда двинуться?
— Кто куда, во все стороны. Просто рассыпаться — тогда они не успеют всех перебить.
Смотрю: ольшаник на берегу уже не такой густой, как прежде. Ветви либо висят на культяпках, либо отбиты автоматными очередями напрочь и лежат на гравии тыльной стороной, подобно мертвым птицам или плавающим брюхом вверх снулым рыбам. Кроны остались полуголыми, и сквозь них виднеется опорная стена на противоположном берегу. И стена, и ольшаник, и река — все были точно в заговоре против наших: ольшаник прикрыл стену и манил на попытку к бегству, течение тащило и не позволяло разогнаться, а стена поджидала, скользкая и высокая. Будь она чуть пониже, чтобы можно было бы взять ее с разбегу, они добрались бы до леса — кто-нибудь выбрался бы живым. Может, и выбрался? Всегда кто-нибудь уходит живым, чтобы поведать о случившемся. Будто сам рок желает, чтобы люди знали и говорили, как он еще раз обманул их и оставил только свидетеля. Так и тут. Кого он выбрал? Говорят, будто видели убегавших. Я видел только, как упал и тонул Тадия Чемсркич.