По стенам длинными рядами стоят походные кровати, между ними — столики, за которыми идет игра в карты и шахматы. Какой-то юноша указывает Мизике свободную койку. Мизике кладет на нее шляпу, Некоторые заключенные уже снят. Мизике спрашивает о них. Юноша объясняет, что это те, которых избили. Мизике тоже охотно бы улегся, по ему стыдно признаться, что и его били, и он умалчивает об этом. На него выливается целый поток вопросов, но он чувствует: и здесь ему не верят, что он не виновен.
Этот первый вечер на «воробьиной вышке» совершенно потрясает Мизике. Ведь это не только его первый день в тюрьме, но и первый день среди коммунистов. Вместе с ним прибыло два члена агитпропгруппы, и теперь здесь из этой группы уже пятеро. Немного погодя карты и шахматы убираются, сдвигаются столы и скамейки, и агитпропгруппа начинает свой концерт.
Мизике все кажется необычайно странным. Он внимательнее всматривается в зрителей. Все пролетарии. Много молодежи, большинство одеты очень бедно: штопаные жилеты, рваные, без воротничков сорочки, короткие обтрепанные брюки. Безработные, думает Мизике. Только двое одеты получше. Мизике восхищается сплоченностью, которая чувствуется между заключенными, завидной выдержкой, с которой они переносят заключение, страстным интересом к политическим спорам, лаконичной изысканной речью.
Особенно удивляют Мизике те пять молодых рабочих, которые стоят у простенка между двух дверей. Они по памяти разыгрывают скетчи, поют чудесные, мелодичные песенки, декламируют мятежные, полные страсти стихи. «Странные люди эти коммунисты, загадочные люди! — думает Мизике. — На улицах они орут и буянят, нападают на полицейских, преследуют инакомыслящих, а в тюрьме ведут себя чинно и культурно, читают вслух классиков, поют песенки, высмеивают невежество и взывают к разуму».
Белокурый юноша в красном свитере читает стихотворение, и его большие ясные глаза горят.
Едва только чтец кончил, как оттуда, где лежали истерзанные эсэсовцами, эхом ответил чей-то страшный, как в бреду, крик:
— Ненавидеть!
Только одно слово. Но кажется, будто в нем вылились страданье и ненависть всех замученных в тюрьмах Германии.
Узники замирают. Избитый со стоном надает на постель. Концерт прекращается.
Скамьи и столы расставляются по местам, в камере наступает тишина. В этот вечер никто уже не дотрагивается до шахмат и карт…
Светает. Мизике все еще ворочается без сна на своей постели. Со всех сторон слышится громкое дыхание и храп. Кто-то из избитых тихо стонет во сне. Перед Мизике снова проходят события прошедшего дня: грязный подвал к полицейском участке… омерзительная общая камера в ратуше… первый допрос комиссара… норка в отряде особого назначения, это непостижимое, дикое унижение… А что принесет ему завтрашний день? Ах, Мизике совсем уже не думает о своих галстуках, о тысяче четырехстах марках, о Бринкмане, который хочет получить с него долг. Он живет в каком-то новом мире, его волнуют новые вопросы, он ждет опасностей, которых раньше не знал. Он думает о своей Белле. То с негодованием, то с нежностью. Почему она до сих пор еще не разыскала его, почему не поставила всех на ноги, чтобы освободить его?
Мучаясь ужасными воспоминаниями и страшась будущего, сомневаясь и снова надеясь, содрогаясь от отвращения и дрожа от восторга, Мизике наконец погружается в сон, первый сон после двадцати четырех часов.
Наутро в полицейском участке при доме предварительного заключения поднимается страшное волнение.
Торстен ощупывает свое избитое тело, стряхивает с себя тяжелый кошмарный сон и прислушивается к суете в коридоре и соседней камере. Он слышит, что зовут санитара, и недоумевает, что могло случиться.
Спустя несколько минут в камеру Торстена входят два полицейских.
— Нам очень жаль, но получено распоряжение от гестапо.
Торстену связывают руки за спиной.
— Это делается для вашей же безопасности, — поясняет один из полицейских, — чтобы вы ничего над собой не сделали. Ваш сосед по камере Тецлин сегодня ночью повесился.
Концентрационный лагерь