Состав военнопленных в лагере был в высшей степени пестрым: здесь имелись представители каждого народа, воевавшего против Советского Союза. В первую очередь немцы, ну и румыны, венгры, австрийцы, французы и даже негры из французских колоний или японцы. Никто из нас не знал, что творится дома, живы ли родные и близкие. Это лишь усиливало душевное отупение и чувство полнейшего безразличия. Были среди лагерников такие, что забыли собственное имя и даже не старались вспомнить — не все ли равно? Пленные японцы рассказывали, что они вообще не получают из дома писем, да и не ждут. Когда японский солдат отправляется на войну, вся семья облачается в траур и оплакивает его. Если ты солдат, то, считай, уже покойник. Кто же станет писать письма покойнику?
Самой первой работой, на которую меня определили, оказался лесоповал и деревообработка — мы заготавливали шпалы. После труда шахтеров этот считается наиболее тяжелым, для занятия им требуется пять с половиной тысяч калорий…
Культурная жизнь в лагере зародилась в тот момент, когда двое в углу барака наконец заговорили на постороннюю тему. То есть не о еде, не о том, отчего у окорока по-кошицки корочка почти черная или какой рецепт паприкаша из зайца самый лучший. «Не организовать ли нам театр?» — подкинул кто-то идею, и все вдруг сразу загорелись.
Венгерскому театру положил начало опус «Гимн труду». В конце барака соорудили возвышение, поставили притащенную из кузнечного цеха наковальню, и трое рабочих принялись ковать железо. Тут откуда ни возьмись появились три чертенка в красных хламидах и давай колоть, щипать, щекотать кузнецов, отвлекая их от работы. Автор пьесы объяснил, что чертенята изображают вредных буржуев-капиталистов, но публика, не вдаваясь в политические подробности, веселилась от души. В конце спектакля на сцене появился красноармеец и сооруженным из консервной банки штыком разогнал дьявольское отродье, после чего вместе с рабочими запел «Интернационал». Публика устроила автору овацию. Гораздо интереснее самой пьесы и актерской игры были побочные детали: кто в чьей одежде выступал на сцене, из чего сделаны парики и где уворованы электрические лампочки. Ну а уж если на сцену выходил прапорщик X или сержант У в бабьей юбке!..
Не было удовольствия больше, чем наблюдать, как изменялись лица зрителей, стоило только на сцене появиться «женщине». Не забуду свое впечатление от Джульетты, роль которой исполнял слесарь из Кёльна по имени Хайнц Хюнербайн. Он стоял на крохотном балкончике, и на плечи его ниспадала волнистая грива ослепительной красоты. Парик был сделан из тончайшей медной проволоки, «позаимствованной» театральными фанатами в заводском цехе, и весил, наверное, килограммов пять. Прелестной Джульетте стоило большого труда удерживать прямую осанку. Сшитое из марли воздушное белое платье оставляло открытой до пояса спину с длинным розовым шрамом под левой лопаткой — след осколочного ранения, полученного Хюнербайном под Сталинградом. Сцена эта вызывала трепет, как в великие моменты жизни. Сотни зрителей в зале долгими месяцами, а то и годами не видели настоящей женщины, а тут этот переодетый немец в парике…
Поистине война была для меня крупнейшим, судьбоносным событием в жизни. Как ни парадоксально звучит, но именно тогда я стал человеком. Ведь если разобраться, кем я был до войны? Изнеженным, более-менее — скорее менее — образованным человеком, на счету которого имелась тонюсенькая книжечка рассказов. В шестикомнатной вилле у меня была своя комната, а в лагере, — если не ошибаюсь, — наш барак вмешал восемьсот человек. Нары в два ряда, сами бараки глубоко врыты в землю, до сих пор словно воочию перед глазами — засыпанные снегом, они почти сливаются с пейзажем. И вдруг я очутился среди множества людей, стал крохотной песчинкой, настолько ничтожной частицей общей массы, что даже имени моего никто не знал. Здесь не существовало ранговых различий, не было бедных и богатых, каждому полагалось одно и то же: пайка хлеба, утром миска баланды, в обед каша, на ужин снова каша. Я слился с окружающей средой.
В лагере я постиг важную истину: то, что представляется однообразной массой, таит в себе разные судьбы. Самим фактом своего существования я обязан людям, которые поддержали меня в трудную минуту или спасли мне жизнь, когда я был ранен. В самом начале военных странствий я подцепил сыпной тиф. Из этой хвори мало кому удается выкарабкаться, а тот, кто выжил, знает, что после почти ничего не помнишь: тиф на месяцы отшибает память… Впоследствии мне рассказывали, что, когда у меня подскочила температура, я попросил одного из своих товарищей сварить раздобытые где-то мною три картофелины, после чего потерял сознание и три недели провалялся без памяти. А потом, придя в себя, первым делом поинтересовался, сварилась ли картошка. Так вот этот мой товарищ все это время находился возле меня в разбитой снарядами мельнице, кормил и поил меня с ложечки.