Не только перо отказывалось мне служить, но и зрение.
Внутренняя слепота начисто лишила меня прозорливости, чего я стыжусь и поныне. Уж я-то обязан был разобраться в происходящем, ведь я побывал на войне и в плену, всякого насмотрелся… Я знал о людях гораздо больше того, что отобразил в своих произведениях, я не выполнил в полной мере свой нравственный долг — долг писателя.
В пятьдесят шестом году я, по сути, принимал участие в немногих политических акциях. В конце октября, когда зародилось свободное радио, меня пригласили в Парламент (вешание происходило оттуда), и новый директор Радиокомитета попросил написать вступление к первой передаче. Я с готовностью согласился и прямо там, на месте, сочинил текст, начинавшийся словами: «Долгие годы Радио выступало рупором лжи. Мы лгали днем и ночью, лгали часто и на всех частотах…» Эта заставка к радиопередаче да газетная статья — гимн революционному Будапешту — вот и все мои деяния. Больше ничего не могли вменить мне в вину.
Поэтому, когда писателей призвали к ответу за участие в событиях пятьдесят шестого года, за мной вроде бы не значилось особых прегрешений. Вот меня и пригласили на обсуждение темы: как бы поскорее наладить в стране литературную жизнь. К тому времени Дери, Зелк, Хай и Тардош уже сидели в тюрьме, и тут у меня вырвалось: какие могут быть разговоры и обсуждения, если наши коллеги-писатели вот уже несколько месяцев находятся в тюрьме, хотя никакого обвинения им не предъявлено!
Атмосфера вокруг меня сразу сгустилась. До сих пор мои произведения публиковали, а с пятьдесят седьмого я угодил в черный список. Из Издательства художественной литературы пришло письмо с отказом печатать мои работы. Никаких источников дохода у меня не было. Я точно знал, кто именно наложил запрет, и написал в ЦК партии письмо, смысл которого заключался в следующем: если уж мне не суждено жить писательским трудом, хотелось бы устроиться куда-нибудь на завод, но ведь и на завод меня не примут, поскольку на мне ярлык участника событий 56-го года; пусть дадут указание заводскому отделу кадров…
Таким образом я попал на Завод по изготовлению медикаментов и перевязочных средств, в так называемый научно-медицинский отдел, где я занимался рекламой новых лекарств. Там я проработал пять лет. Извлек на свет Божий свой пылящийся втуне диплом инженера-химика, целыми днями просиживал в библиотеке, восполняя пробелы в чтении специальной литературы. Завод находился у черта на куличках — полтора часа дороги в один конец. Чтобы успеть на работу вовремя, я вставал в половине шестого. На производстве надо было вкалывать, и я вкалывал. Изматывался, конечно, но дело свое делал в меру сил.
И при этом писал. По вечерам, ночами и вообще, когда удавалось урвать часок. Впервые в жизни я писал без оглядки на то, примут ли к печати или не примут: заведомо было ясно, что публикации не жди. Это была свобода. Полная свобода творчества… Я не думал о редакторе, рецензенте, издателе и даже о читателе, меня занимало лишь то, что я пишу.
И тогда я обрел себя или, как говорят обо мне, обрел свой голос. Я-то знаю, что это скорее возврат к прежнему: ведь давным-давно, в самых первых, юношеских моих пробах пера прозвучал этот необычайной гротескной тональности голос, вновь — и на сей раз окончательно — прорвавшийся наружу благодаря столь парадоксальной ситуации, когда я вдруг оказался никому неподотчетен. В эту пору легли на бумагу первые «рассказы-минутки», а также «Семья Тотов» и «Кошки-мышки».
Мне надоело детально описывать человеческое лицо, одежду, комнату, пейзаж. Я вовремя сообразил, что это всем знакомо. Понапрасну я стал бы описывать комнату, в которой находился, — все равно каждый увидит лишь изначально сложившийся в нем ее образ. Потом я пришел к выводу, что описание в целом совершенно не стоит писательских усилий. Затем осознал, что придуманный сюжет также излишен, он лишь портит дело. Постепенно я стал отказываться от фабулы ради фабулы. «Рассказы-минутки» возникли потому, что я попросту ленился писать более длинные. Но это была умозрительная лень: за ней стояло отрицание тех принципов, с какими я был теперь не согласен.
В 63-м году появились первые признаки изменения обстановки. До сих пор, каждый год посылая в Издательство художественной литературы рукописи для публикации, я неизменно получал их обратно в сопровождении учтивого, но однозначного отказа. А в тот переломный год мне не только не вернули материалы назад, но даже кое-что опубликовали. В идеологическом отделе ЦК состоялась беседа, закончившаяся для меня весьма положительным результатом: от вышеупомянутого издательства пришел договор на сборник моих рассказов, а затем я наконец получил заграничный паспорт. Разумеется, тотчас же разнесся слух о том, что «положение Эркеня изменилось», и сразу объявились просители от двух газет и двух театров за материалом. А полгода спустя я распрощался с заводом. Заводское руководство вздохнуло с облегчением: сомнительная честь иметь среди своих работников столь одиозную фигуру.