Выбрать главу

Итак, позволю себе открыто поддержать завет Чжао Даня: «Если над литературой слишком строгий контроль, она обречена».

14 октября

Перевод Т. Сорокиной

69

ДЕСЯТИЛЕТНИЙ СОН

Когда мне было лет десять, я прочитал английский роман в переводе Линь Жуйнаня, скорее всего, это были «Записки крестоносца». В книге мне встретилась фраза, запомнившаяся навсегда: «Раб телом вызывает у людей жалость, раб душой — вызывает презрение». Слова эти были сказаны одному рыцарю принцессой, тогда она его не понимала, на самом деле рыцарь не был рабом — ни телом, ни душой. Кажется, в конце концов «влюбленные сердца соединились».

Но не развязка романа волнует мое воображение. Я и представить себе не мог, что эта фраза из романа будет с точностью передавать состояние, которое я пережил в период десятилетия бедствий. Только пройдя через десять лет испытаний, я понял, что означает слово «раб». Мучаясь раскаянием, я часто вспоминаю эти слова применительно к себе и к той ситуации, в которой я тогда оказался, и вижу себя отчетливее, чем когда бы то ни было. Раб. Прежде я считал, что это понятие не имеет ко мне никакого отношения, но ведь на целых десять лет я стал рабом! Эти десять лет рабской жизни тоже вещь весьма сложная. Как мы, пишущие люди, любим говорить: жить и не жить — это большая разница, и это правда. Раньше я формально понимал выражения «раб телом» и «раб душой». Например, в моем романе «Семья» есть рассказ старой служанки Хуанма о том, как она в свое время молила покойную госпожу помиловать молодого господина. Когда я писал его, я был убежден, что Хуанма и есть «раб душой». Или: излагая разговор Мин Фэн с Цзюэ Хоем, когда Цзюэ Хой говорит, что хочет на ней жениться, а Мин Фэн отвечает ему отказом из-за страха нарушить волю своей госпожи и выражает готовность лучше всю жизнь быть служанкой и ухаживать за Цзюэ Хоем, я тоже считал, что это и означает быть «рабом душой». Когда я подвергался критике во время «культурной революции», меня, в частности, обвиняли в том, что я «извращал образы людей труда». Кое-кто в качестве примера приводил старую Хуанма и Мин Фэн, заявляя, что они должны были взбунтоваться, а я изобразил их покорными рабами, преданными «классовому врагу». Я до этого не раз перечитывал свои произведения, вносил поправки и никогда не замечал, что образы двух моих героинь — Мин Фэн и Хуанма — несут в себе какую-либо проблему. Услышав вдруг столь серьезное обвинение, я почувствовал, что проблема существует, и очень серьезная, к тому же в то время попытки разобраться непременно заводили меня в тупик, я оказывался целиком в ловушке цзаофаневской логики. Я размышлял: вырос я в бюрократическо-помещичьей семье, как-никак получил воспитание от старого общества и старой семьи, общался со многими людьми из старого общества и старой семьи, и очень может быть, что у меня феодально-помещичьи взгляды на людей и на события. Чем больше я размышлял, тем больше чувствовал, что цзаофани правы и что я виноват. Говорили, что я «почтительный отпрыск» помещичьего класса, я признавал это; говорили, что я написал трилогию «Стремительное течение», чтобы «воздвигнуть памятник» помещичьему классу, я это тоже признавал; в 1970 году мы были в деревне на «трехсезонном» труде, меня выволокли на межу и заодно с местным помещиком использовали как мишень борьбы, и я тоже покорно признал свою вину, думая о том, что до 23 лет меня содержала семья и деньги, на которые я жил, были заработаны потом и кровью крестьян, так что вполне закономерно подвергнуть меня критике и борьбе! Но в 1970 году я уже был не тем, что в 1967–1968 годах. После сентября 1966 года под «предводительством» и угрозами цзаофаней (другими словами, направляемый кнутами) я уже думал только чужим умом: люди орали «Долой Ба Цзиня!», и я в ответ высоко вскидывал правую руку. Теперь, вспоминая об этом, я не могу найти должное объяснение, почему я так поступал. Но в то время я вовсе не притворялся, я чистосердечно демонстрировал искреннее желание, чтобы люди до конца довели свою разрушительную работу и можно было все начать сначала, снова стать человеком. У меня тогда еще было стремление самоперевоспитаться через страдание. Я даже испытывал огорчение из-за того, что цзаофани не «понимали» этого моего стремления. Я втайне убеждал себя: «Они не верят тебе, ну и пусть, ты должен выдержать испытание». После каждого собрания критики и борьбы цзаофани по заведенному порядку требовали, чтобы я писал «отчет об идеологии», хотя к этому моменту я бывал крайне измотан морально и физически и очень нуждался в передышке. Но мне говорили, что я должен немедленно сдать на проверку свое сочинение, и я собирался с духом и старательно отчитывался о собственных мыслях, каждый раз признавая, что критические выступления попали в цель, что критика и борьба служат мне во спасение, что цзаофани — мои спасители. В то время я мыслил только сообразно с теми лозунгами, которые постоянно выкрикивали цзаофани, и с теми «истинами», которые они то и дело зачитывали. У меня больше не было собственных мыслей. Если меня доканывали вопросами, мой ответ был один: прошу лишь дать мне возможность жить. После шестьдесят девятого года я постепенно обнаружил, что «истины», в которые цзаофани заставляли меня поверить, сами они не исповедуют, что вслух они говорят совсем не то, что думают. Больше всего меня удивило вот что: 23 мая 1969 года после изучения очередного «изречения» председателя Мао я написал «отчет об идеологии». Старший по нашей группе выдвинул мой «отчет» в качестве образцового, сопроводив его комментарием, в котором говорилось, что я искренне признаю вину, раскаиваюсь и иду по пути слияния с массами. Но прошло два или три дня, и, несмотря на эту оценку, меня снова поволокли на собрание критики и борьбы и заявили, что я всего лишь притворяюсь, что признаю вину только для того, чтобы выманить сочувствие. Я начал понимать, кто говорит правду, а кто фальшивит. Я по-прежнему в положенное время писал «отчеты об идеологии», цитировал «высочайшие указания» и занимался саморазоблачением, но в мыслях моих скрытно и медленно происходил поворот. А кроме того, я сделал новое открытие: я-то и есть «раб душой», к тому же законченный раб.