Битой (торжественно вещает под звон колоколов и звуки музыки). Октябрь в Маниле! Это месяц, когда в разгар тайфунов город празднует свой величайший праздник! В этом месяце бакалейщики выставляют ветчину и сыры, в лавках сладостей полно конфет, рынки завалены яблоками, виноградом, апельсинами, грейпфрутами, а лотки — каштанами! В детские годы в этом месяце даже воздух становился праздничным, а в старом оперном театре открывался сезон!
Огни внутри сцены гаснут, звон колоколов и музыка стихают.
Отчетливо видны руины.
То был последний октябрь, который праздновал старый город. И то был последний раз, когда я видел ее живой — старую Манилу, последний раз, когда я видел на этой улице процессию в честь покровительницы моряков, последний раз, когда я приветствовал Пресвятую деву с балкона старого дома Марасиганов.
Его больше нет — нет дома дона Лоренсо Великолепного. Кусок стены, груда битого кирпича — вот все, что от него осталось. Понадобилась мировая война, чтобы уничтожить этот дом и трех человек, которые боролись за него. Они погибли, но так и не были побеждены. Они боролись против джунглей, боролись до самого конца. Их нет в живых — дона Лоренсо, Паулы, Кандиды, их нет в живых, они умерли ужасной смертью, от меча и огня. Они погибли вместе с домом, вместе с городом — и это, быть может, к лучшему. Они бы ни за что не пережили гибели старой Манилы. И все же — слышите! — она не мертва, она не погибла! Слушай, Паула! Слушай, Кандида! Ваш город — мой город, город наших отцов — живет! Что-то от него осталось, что-то выжило и будет жить, пока я живу и помню — я, который знал, любил и лелеял здесь все! (Опускается на колено и как бы берет горсть земли.)
О Паула, о Кандида, слушайте меня! Вашим прахом, прахом всех поколений клянусь продолжать, клянусь сохранять! Пусть наступают джунгли, пусть снова падают бомбы, но, пока я жив, — вы живы, и этот дорогой город нашей любви снова восстанет, хотя бы только в моей песне. Помнить и петь — вот мое призвание…
Свет вокруг Битоя гаснет. Видны лишь неподвижные руины, мерцающие в молчаливом лунном свете.
Занавес
РАССКАЗЫ
Составление Е. Руденко
ЛЕГЕНДА О ДОНЬЕ ХЕРОНИМЕ
Во времена галеонов некий архиепископ Манилы, следуя в Мехико, где ему надлежало предстать перед Советом Индий, волею рока стал добычей пиратов; они захватили корабль, опустошили трюмы, перебили команду и уже привязали архиепископа к рее, как налетевший вдруг шквал разбил в щепки злодейский парусник и филиппинский галеон, погребя в пучине морской всех, кроме архиепископа, который, распятый на мачте, носился живой, невредимый по бурным волнам, пока не прибило его к затерянному островку, бесплодному клочку суши — поднимавшейся над поверхностью вод голой вершине рифа, — и целый год, мучительный год, он прожил там, вкушая лишь рыбу и пищу духовную, утоляя жажду скопившейся после ливней водой, день и ночь предаваясь глубоким раздумьям у мачты, которую он, словно крест, водрузил у кромки воды, один, совершенно один в бескрайней морской пустыне, пока однажды случайное судно, в упорной погоне за миражем — сияющим над водой исполинским распятьем, — не подошло к островку, где подле креста неподвижно сидел согбенный и бессловесный, иссохший, белый как лунь старик с ниспадавшей до пояса совершенно седой бородой; полуослепший, нагой, почерневший от жгучего солнца как головешка, он едва мог стоять, ходить, говорить и что-либо сознавать; жалким подобием человека вернулся архиепископ в Манилу, откуда отбыл два года назад в зените славы, в расцвете силы и красоты, статный и неутомимый, — в тот самый город, с которым простился в неистовстве колокольного звона, буйстве знамен и шутих и грохочущей музыки; теперь он вернулся, чудовищно переменившись, чудовищно постарев — обтянутый кожей скелет с диким блуждающим взглядом, — но, как и два года назад, в неистовстве колоколов, знамен, и шутих, и грохочущей музыки, в суматохе ликующих толпищ, ибо весть о спасении опередила его самого и рассказы о чуде на острове, передаваясь из уст в уста, обратились в легенду: как твердила молва, он, дважды спасенный Крестным знамением, словно сыны Израилевы, питался там манной небесной и вороны приносили ему, как Илии, пищу, — так что славословившие его горожане в трепете падали ниц, когда архиепископа проносили через толпу — призрак, поражавший взор, завладевший душами и умами: только о нем распевали в те дни бродячие музыканты, только его лицо рисовали на ярмарочных листках, а подписи к ним так преумножили его приключения, что молва возвела архиепископа в праведники, которому сам Господь Бог явил неизъяснимую благость; и когда спустя долгое время он поднялся с одра болезни, окрепнув, но так и не обретя младых сил, то обнаружил, что причислен толпою к лику святых.