Совсем не так, как была тогда, когда ты спал с ней в Монтевидео, без горечи подумал я, чувствуя, что нынешняя Гертруда для него чужая. Я взял шляпу и принялся снова рассматривать девицу-купальщицу, которая пила и смеялась на плоской крыше.
— Хорошо. Операция сложная, но сейчас все в порядке. Мы еще об этом поговорим.
— Бедняжка! — сказала женщина из-за стойки; она обернулась и оглядела зал из-под опущенных век. Потом бросила окурок и довольно долго тушила его ногой. — Бедняжка! По-моему, Хулио, Браузен не хочет об этом говорить.
— Со мной, конечно, — сказал Хулио, хлопая меня по плечу и подводя к двери в стойке. — Ладно, бог с ним. Каждые семь минут у меня день прощения. Выпьем, преломим хлеб, и если закатная прелесть Мами может тебя утешить… Она у меня добрая, все понимает. Мами, это Браузен. — Хулио подошел к ней и погладил по округлому подбородку. Она улыбалась, наклонив голову, прикрытые веками глаза смотрели на его губы. — Закатная, да… Но какая! Дивный закат, поярче рекламы в метро из агентства Маклеода! И с подписями, заметь. Их, конечно, не видел этот аскет Браузен, который не может раскрыть душу истинным друзьям.
— Хулио, Хулио! — смеялась Мами, пытаясь рассмотреть в полумгле его лицо. Он трижды поцеловал ее: в лоб и в обе щеки. Потрепанное лицо мягко засветилось, и Мами быстро облизнула губы.
— Да, дорогой, — говорил Штейн, держа тремя пальцами ее толстый подбородок. — Может тебе помочь, скажем так, зрелая красота. Вот мы тут, я и она, и ничего для тебя не жалеем.
— Ну, Хулио… — Она обернулась ко мне на мгновение, все так же улыбаясь.
— Пошли вниз, — сказал Штейн. — Выпьем стаканчик, аскету не возбраняется.
Пока мы спускались в лифте, я смотрел на округлое напудренное лицо, черты которого, пройдя сквозь всю жизнь, от детства и до старости, почти не изменились, череп хранил красоту под оплывшей плотью. Я смотрел на маленький пухлый рот, на близорукие голубые глаза, на кукольный носик.
— Браузен неверный, вот ты кто, — говорил Штейн. — Боится, что я денег предложу. Лучше клянчить у старика. Ты сперва подумай, обмозгуй. Что ты ему сказал? Тебе ведь не отпуск нужен, и не подпись, и не прибавка к жалованью.
— Я попросил разрешения два дня сюда не ходить.
— Почему же у него? Разве не я раздаю отпуска и разрешения?
Мы медленно шли по узкой людной улице, Мириам посередине. Ступала она осторожно, словно не доверяя тротуару. Толстые ее бедра далеко разделяли нас, и между черным шелковым бюстом, округлым подбородком и грозными украшениями на шляпе иногда мелькал профиль Штейна, вечная улыбка, выдвинутая челюсть. Свет из витрин помог мне рассмотреть желтые крашеные волосы Мами, морщины у правого глаза, синие вены под слоем пудры или грима, увядающую щеку. Пятьдесят, не меньше, подумал я; еврейка, добрая, себялюбивая, немало спасла от крушения, еще интересуется мужчинами, хотя бы как людьми. Штейн остановился на углу, обнял ее за плечи и наклонился к ней.
— Нет, — сказал он. — Честное слово, нет. Ты ошиблась. А я не ошибаюсь.
— Не ошиблась, дорогой… — сказала она и поправила ему галстук рукой в синих жилах. — Ты слишком добрый, вот они и пользуются.
— Слишком добрый! — Штейн подмигнул. — А пользуются — пускай, мне плевать.
— Он тебе денег не отдаст.
— Ну и ладно.
Мириам повернулась ко мне с медленной скорбной улыбкой. Белое лицо дрожало; я умилился, что она жалеет Штейна.
— Вы знаете, какой он, Хулио, — наконец сказала она.
— Знаю, — ответил я. Если бы разговор у них шел не о деньгах, я бы в этот самый вечер попросил у Штейна сто — сто пятьдесят песо. — Только вам его не исправить. Поздно.
— Нет-нет, — возразил Штейн. — Ничего он не знает. Он аскет. Хуже того — он метит в аскеты. Меня знает одна Мами. — Он погладил ее по щеке и прижал поближе, пропуская парочку.
— Ох уж этот Хулио!.. — Задрав лицо к его подбородку, Мириам умиленно, устало засмеялась.
— Она, и только она… — настаивал Штейн; он снова шел, держа ее под руку. — А теперь, пока мы не подрались, расскажу я вам одну штуку. Слышал вчера и подумал… — Он дал мне сумку Мириам и взял меня за руку. — Квартала через два, там нет музыки. Когда мне рассказали, я подумал: жаль, нет на свете такой бабы. А потом вспомнил — есть. Мами могла так ответить.
— Лучше не рассказывай, Хулио, — попросила Мириам.
— Такому аскету? Ничего, ему понравится. Мы с ним ссоримся только на грубой, практической почве. Больше нигде. А вот Мами…
— Мами старая, — тихо сказала она, и я понял, что она это часто говорит, и вздыхает, и сокрушенно качает головой.