Сейчас мы разговаривали, а в промежутках беседы я думал о новом револьвере. Я видел, как он лежит в столе, среди бумаг и блокнотов, рядом с железками и стекляшками, винтами и пружинами, которые я поднимал с земли, когда раз в неделю шел в порт к потенциальному клиенту. Уже не слушая Гертруду, я пытался вспомнить номер револьвера и думать о нем как об имени. Гертруда улыбалась. Расставив босые ноги, она играла пояском халата.
— А потом что? — насмешливо спросила она.
— Да ничего! — ответил я. — Не знаю и знать не хочу никаких «потом». Разве что ты…
— Нет, я тоже. Мне и это не нужно.
Она повернула ко мне затемненное веселое лицо и пожала плечами, стоя спиною к сумеркам. Она играла, она радовалась, тело ее двигалось мягко и дерзко, как в юности. Поглядев на халат спереди, никто не сказал бы, какая грудь — искусственная.
— По-моему, мы теоретизируем! — воскликнул я, отводя взгляд от нее и от неба над балконом. — Тебе я хотя бы обязан верностью. Кому-нибудь другому…
— Нет, не так, — прервала она. — «Тебе я обязан хотя бы верностью». Разве не правильней?
— Не правильней, а глупей. — Я растянулся на спине, прикрыл глаза, сцепил руки где-то около паха и увидел необъяснимый блеск револьвера. Если бы я ощутил запах цветов, я бы умер. Я молчу, она терпит, но значит это не то, что я одинок, а то, что я не умею слушать. Таким я останусь. Такими были отец мой и дед, так я вынуждаю их меня простить.
Из-под опущенных век я увидел, как она подходит к кровати. Последний свет заката поиграл на одном ее глазу и спустился к вымученной улыбке.
— Как это нелепо, Хуаничо, — пробормотала она. — И правда, глупо. Я помню на память. «От меня отдаляешься ты, но, неверной опоры ища, приникаешь к теплу моему». Я не ошиблась? Как глупо!..
Я думал, что надо принести револьвер и спрятать его в комнате, в кухне или в ванной, где-нибудь в подходящем месте.
— Да не в том дело, — сказал я, воскреснув. — Не это важно — сомненья там, отрицанья… Я ни о чем не спросил, ничего не угадывал. Просто сказал тебе то, что вижу, и чувствую, и думаю против воли, машинально.
— Ну хорошо. Но разве тебе это неважно? — Улыбка ушла с ее лица и звучала в голосе. — Совсем?
— Не в том дело, — быстро сказал я. — Не в том дело. — «Если так пойдет, кончится постелью, а сегодня я не хочу, мне хорошо, я могу побыть мертвым». — Я сказал, что ты посвежела и повеселела. Я сказал, что, судя по твоему лицу, ты о чем-то думаешь, вспоминаешь что-то такое, что вызвало твою радость. Я сказал, что, обнимая тебя, чувствовал, как ты далеко.
— Да. Но важно это тебе или нет? Если так и есть, тебе важно? Очень?
— Что ж… Я бы этого не хотел. Ясно? Я не знаю, вынес ли бы я это. — Может быть, ей почудится смутная угроза. Может быть, она подумает, что мне тяжела любая ее измена, и успокоится. Может быть, она замолчит и оденется. — Мы опоздаем.
Но она не двигалась с места. Наверное, надо мной, в полутьме, мерцали улыбкой ее глаза. Я снова стал умирать, лежа на спине, растворяясь во мраке. Справа от меня кто-то прошаркал по площадке, остановился перед Кекиной дверью, исчез. Комната, из которой меня вытолкали и вышвырнули, была тиха и пуста почти рядом с моей головой. У левого виска сходились и несмело гасли вечерние шорохи, и безоглядная, старая грусть, и шелест весеннего ветра.
Отец, безвестный дед, и дальше, до невообразимых начал за моей спиной, сквозь страх и проблески надежды, кровь и роды… Вот я, мертвый; я — мгновенная вершина пирамиды из мертвых Браузенов, из бесстрастных, раздавленных, спекающихся вместе пяток, задов и плеч, из безличной будущей гнили, которая все же называется «Браузен». Все они подняли меня до уровня земли — не по доброте, не по злобе, не по своему желанию — для этого, ни для чего, только для того, чтобы я прорепетировал смерть и смирно посмотрел ей в лицо. Чтобы я вытянулся, и замер на постели, и полежал хоть один вечер, чтобы, оставаясь самим собой, я погрузился в ничто, а этому помогает молчание, которым окутала эта женщина мою неверную радость. Вот она с привычной и жадной печалью поглядела на последний, багряный луч моего мнимого конца; вот стоит и выкладывает что-то мне ненужное, stabat mater, stabat mater,[13] рядом с умирающим всегда стоит живой, слегка придавленный тайной, страхом и остатками любопытства, исчерпавшего все вопросы.