Она с улыбкой взглянула на меня — я улыбнулся ей в ответ — и стала обмахивать ноги полой халата. Халат этот, обшитый зеленой и розовой бахромой, был очень хорош утром, когда веселые полоски мягко играли в солнечных лучах. Кека ушла в кухню и вернулась. Пробуя поймать ее взгляд, я видел губы и левое колено, высовывавшееся из-под халата, когда она двигалась. Вожделение и ревность охватили меня. Закат за шторами умер; нестойкая и густая синева в верхней части окон возвестила о том, что начался вечер. Кека включила торшер, непрестанно говоря, почесала за ухом, прикидывая, велик ли беспорядок, и разостлала на полу газету, чтобы вытряхнуть туда пепел из пепельницы.
— Нет, ты представь, какой дурак, ему брюхатые нравятся. Мне Толстуха говорила. А ты что, думал, я беременная? Платье, наверное, вздулось или живот. В жизни детей не заведу. Толстуха говорила, они с сыном живут в одной комнате, и она выдумывает всякое, ну, что это доктор пришел. Только сыну лет шесть-семь, сам разбирается… — Она унесла в кухню пакет мусора, принесла тряпку и стала вытирать пыль. — Если женщина любит мужчин, это хорошо, без этого нельзя. Но бывает такое… Представляешь этого ангелочка! Нет, истинно с ума посходили. Ты не смейся, что я всегда так говорю. Ты представь. Мать — это тебе не шутка. Даже если ребенок у нее от того самого типа и носила она его месяцев семь… Это уж, знаешь… Не заведу я детей, и не думай. Свяжут — не развяжешься. Ты на угол позвонил? Вечно все самой надо делать, их превосходительство не двинутся.
Может быть, они встречаются сегодня, и Толстуха смотрит на часы, тыкая белой пуховкой в лоснящийся нос. Кека позвонила, все заказала, села на кровати и укусила меня в плечо.
— И с чего это я джин люблю, — сказала она. Распущенные грязноватые волосы пахли и чем-то горьким, и духами. — Наверное, из-за тебя привыкла, а теперь без него не могу. Что поделаешь? Как с тобой познакомилась, совсем сбрендила, что ни день, то хуже. Одно мне не нравится — курить не хочешь. Я часто думаю, и как я раньше жила.
Она взяла у мальчика из магазина бутылку и сигареты, потом принялась снимать с этажерки книги (их было мало) и вытирать тряпкой. Я смотрел, как изгибаются на ее заду полосы халата, как свисают пряди с маленькой головки, и жалел ее за то, что она так истово служит фальши и обману, и восхищался, что она становится божеством мимолетных, грязных мгновений жизни, и завидовал дару, обрекавшему ее каждый миг создавать полумифических тварей — эти сомнительные воспоминания и персонажей, которые обращаются в прах под любым скучающим взглядом.
Она принесла мне открытую бутылку и скорчила гримасу, держа в руках еще и тряпку, и книгу.
— Раньше я не хотела тебе говорить, — сказала она. — Ты в Монтевидео был? Я там не бывала. У меня есть друг, ты не думай, он старый, и он хочет меня повезти туда на несколько дней. Просто по-дружески, ничего такого. Ему, понимаешь, нужно, чтобы я была рядом. Я не соглашалась, ну, что так ехать, и потом, я не знала, как ты на этот счет. Он очень богатый, вечно ездит по делам. Можешь с нами поехать, будет очень хорошо. Про всякие расходы не думай. Он старый, меня и пальцем не трогает. Хочешь, поедем потом. Он там бывает раз в две недели. А если ты не поедешь, я тоже не поеду.
Я улыбнулся и пожал плечами. Она отпила из моего бокала и хлопнула меня ладонью по груди:
— Нет, я б тебя прямо убила. Поедем, когда хочешь, если на работе отпросишься. Расходы — забота моя. Вот будет еще жарче, и поедем, ладно? Сказано тебе, он старенький, меня очень уважает… Не могу, задохнусь.
Она ушла в ванную, и я почти сразу услышал шум душа и подумал о каком-то неведомом летнем дожде, в детстве, или когда я рядом с Гертрудой. Я подумал о Гертруде, которая уехала в Темперлей, и отступил в прошлое, к дням, когда мы были верны и доверяли друг другу, к дням, когда мы друг друга выбрали. Теперь ты опять одна, отдельно. Ты решила забыть, что одиночество нам помогает только тогда, когда мы его не выносим, и боремся, и молимся, чтобы с ним покончить. А я — вот тут, в этой постели; я могу обрести в ней странные, противоречивые тени былого, слушая шум воды, падающей на тело моей презренной любовницы, которая как-нибудь повезет меня в Монтевидео, чтобы на деньги почтительного старика вернуть мне годы юности и друзей, и углы улиц, где мы бывали с тобой, а может — и Ракель. Наверное, сейчас ты совершаешь жалкий любовный обряд субботних вечеров и ночей или видишь на лице твоей матери то, что сулит тебе грядущая старость. Ты видишь себя в жадных ноздрях, в опущенных, полуоткрытых губах, в низких, циничных, безразличных фразах, ты узнаешь, что тебе придется жить для отжившего тела и пустых, беспричинных слез. Вот как мы оба живем. Жизнь еще тянется, мы еще можем забыть и ощутить запах завтрашнего дня, оглядеть день прошедший и заснуть, не зная, откуда приходит воспоминание, и улыбнуться, просыпаясь, только что отделенные от радости абсурда.