Выбрать главу

— Будьте поосторожней, — сказал старик. — Top secret.[22] Рецепта никому не давайте. Пускай пьют, если платят. Но рецепта — никому.

— Конечно, — сказал бармен. — Вот вчера один, шины продает, говорил, что весь секрет в горьком пиве. — И успел подключиться вовремя к внезапному, дряблому смеху старика.

— В горьком пиве, — повторил Маклеод. — Хм… Что за мысль. Нет, в горьком пиве!

Он обернулся, взглянул на меня, и мы поудивлялись, качая головами.

— В горьком пиве… — пробормотал я, поднося к губам второй бокал.

Старик размышлял, обратив лицо к зеркалу. Губы его сжались, глазки глядели зорко и пристально. Может, знает. Может, думает, на какую часть лица придется первый удар. Вот, смотрится: вокруг него — прямоугольник ярких этикеток, словно мозаика, а он пытается угадать, как встретит его в ту ночь подруга, почти жена, ведь они давно вместе, или какой у него будет вид под слоем шевелящихся червей.

Было семь часов, и бар наполнялся шумными, бойкими, слегка надменными Маклеодами. Они становились в неровный ряд, топтались у золоченой стойки, соприкасаясь плечами и бедрами, извинялись наспех, подчеркивали свою дружбу с барменом, жевали земляной орех или перетирали зубами сельдерей, подкрепляющий силы и продлевающий молодость. Они говорили о политике, о делах, о семье, о бабах, уверенные в своем бессмертии, как в том мгновении, которое им отпущено во времени. Становилось жарче и жарче, особенно от голосов, окликов, стука костей. Женщин здесь было немного, и они медленно блуждали по залу, освещенному неоном, переходя от пива к туалету, от сладкого напитка к телефону.

Маклеод оторвался от зеркала, помахал кому-то, улыбнулся и наклонил ко мне голову. Капельки пота блестели над его губой, синие глаза стали робкими. Теперь он будет говорить. Сказано все, но он иначе не может. Как мужчина с мужчиной, от всего сердца. Раз уж ему надо как-то убить время, почему он не заговорит о рекламе? Ничего не возразишь, например, против умной кампании, оповещающей нас, что гражданский, медицинский и патриотический долг обязывает каждую весну вспарывать себе мошонку знаменитым ланцетом Unforgettable,[23] благо он принят во всем мире, его любят американские солдаты и давно употребляют в клинике Майо. Когда расцветает сирень. Самое время. Не ждите лета. Режьте себе мошонку, а весенний ветерок…

— Да я давно знаю, — сказал он; теперь его улыбка просила прощения за него, за умирающее тело, за ошибки, навязанные жизнью. — Зачем себя обманывать? Многие не приняли бы этого, а? Все суетность. Я знаю, что я не… ну, что я себе не хозяин. Не совсем свободен. Я — такой, как решит Нью-Йорк. Могу бороться, а что ж. Наверное, Штейн говорил вам, что я борьбы не боюсь. Я вообще непугливый. Спросите Штейна, за вас я боролся два месяца. Пришлось поставить ультиматум. Им бы все экономить. Ничего им не втолкуешь, не понимают, что надо делать. Не хотят понять. Усядутся вокруг стола девять человек и отведут пять минут Буэнос-Айресу, этому Маклеоду. Надо экономить. А нет — гони Маклеода, бери другого. А? То-то и оно. Штейн дал вам чек? Возьмите у него. Выбил, сколько мог. Еще бокальчик? Ладно, и я не буду. Есть еще дела. Что ж, врать не стану, я эту работу люблю. Здешнее отделение дышало на ладан, я его воскресил, и вот, глядите. Пускай они там, в Нью-Йорке, сравнят нынешний счет и прежние, года три-четыре тому назад. Я не жаловался, я Им объяснил все как есть. Человек ничего не добьется, пока не забудет себя. И против вас у меня ничего нет, иначе мы бы тут не стояли. Но послушайте меня: пока не забудете о Браузене и не отдадитесь работе… Только так и можно работать, делать дело. Мы еще потолкуем, последний из Маклеодов. Мы не дошли до верхних нот. Вы слушайте, это очень здорово. Штейн знает, кто это сказал. — Ожидая бокала, он быстро взглянул в зеркало. Здорово, да… Штейн знает, кто это сказал. Он заплатит мне разницу между суммой, на которую я надеялся, и той, что обозначена в чеке, и прибавит какую-нибудь непогрешимую мудрость Платона Карнеги, Сократа Рокфеллера, Аристотеля Форда, Канта Моргана, Шопенгауэра Вандербильда. Старик вынырнул из зеркала, веселый, посвежевший, просто брызжущий доверием. — Да, так уж оно есть. Когда-то в старину, знаете ли, искусство служило вере.

— Искусство? — спросил я, подняв бокал.

— Да. Музыка, живопись, книги. В Средние века все шло на пользу церкви. — Наслаждаясь моим удивлением, он покивал, чтобы сильнее меня пронять. — Так оно было. А теперь мы идем к тому, чтобы искусство служило пропаганде. Музыка — это радио; рисунок и живопись — реклама; литература — тексты и буклеты. А? В Париже и в Нью-Йорке используют для рекламы первоклассные стихи. Значит, цель — не только в деньгах, в прибыли. Много и другого, дело сложное.

вернуться

22

Полная тайна (англ.).

вернуться

23

Незабываемый (англ.).