Только что кончился обеденный перерыв, и там был один краснолицый, мрачноватый бармен без пиджака, в цветастом жилете; он молча раскупорил для меня бутылку «Гиннесса». Я сказал, привычно и без особой надежды, что когда во время войны работал в «Дейли мейл», то частенько захаживал сюда и заедал тот же «Гиннесс» бутербродом с колбасным эрзац-фаршем. Держа бутылку в руке, он оглянулся на дверь, помолчал, затем все-таки соблаговолил выговорить пару более или менее приветливых слов:
— Давно на покое?
— Пять лет, — соврал я. — А вы-то что ж? Тоже играли бы себе в кегли да растили георгины.
Он сморщил нос, и я решил, что на этом конец нашей дружеской беседе. Тщательно и сноровисто нацедив по стенке портеру мне в стакан, он, однако, не сразу опустил его на стол, а, задумчиво глядя перед собой, сказал: «С эрзац-фаршем!» — и расхохотался. (Все-таки англичане, au fond [6], очень добродушные люди.)
— Да нет, — рассудил он, признал, щуря глаз, — не то чтоб я так уж натерпелся в войну. К бомбежкам и к тем притерпелся, чего там. Даже в ту ночь, когда здесь, — он красноречиво повел пальцем, — все взлетело на воздух, и то обошлось. Я в ту ночь дежурил на крыше собора святого Павла — уполномоченный гражданской обороны. Помните, когда они раздолбали Сити? Теперь-то страх подумать, а тогда — хоть бы что. Стоим мы четверо рядком у желоба и смотрим вниз. Одни отбомбятся, другие летят. Район Сити весь полыхал. У меня с войны что в памяти засело? Вот вы сказали, эрзац-фарш — это раз. Еще та ночь, грохот и пожары — это два. И третье — что я увидел наутро, когда пришел открывать заведение, — он кивнул вбок, и я поглядел через плечо на вмурованный обломок голой кирпичной стены, ровненько обведенный красным, белым и синим и с шляпой-котелком посредине на крючке. — Шесть квадратных футов кладки, этот вот котелок и груды щебня, только балки торчат. Мы когда стали все заново перестраивать, решили сохранить кусок стены и повесить шляпу — ну, чтоб ясно было, что нас так просто не возьмешь.
Тут вошли двое молодых парней-маляров в белых спецовках, и он занялся ими. Я посмотрел на часы. У меня было время прогуляться, уложиться, пообедать и поспеть к ирландскому почтовому на Холихед, а оттуда пакетботом в Дан-Лэре: поутру буду завтракать дома, возвратившись ни с чем. В общем молчании я допил свой стакан, слез с табурета, сказал «до свидания» и, по заведенному обыкновению, прибавил: «Будем знакомы — Янгер». Бармен взвился, как мальчишка, и повелительно крикнул: «Стоп!» Я удивленно обернулся. Разве я не заплатил?
— Вы сказали «Янгер»?
— Да.
— В войну, говорите, работали в «Дейли мейл» и сюда захаживали?
— Дд-а-а.
— Вас не затруднит передать мне эту шляпу? — он указал на принадлежность истории.
Я неохотно снял с крючка и протянул ему шляпу, густо запыленную сверху. Он перевернул ее и показал на внутренней кожаной ленте полустертый золотой готический шрифт: Р.Я.
— Инициалы ваши?
Я покачал головой. Если эта шляпа моя — ох и расхохочутся боги, послав мне ее в награду за то, что я совался в каморку Синей Бороды и в пещеру Аладдина, что норовил куснуть запретное яблоко. Я бормотал, мол, мало ли: «Р» — Ричард, Родрик, Руперт. «Я» может быть Янсон, Якоби, Ярроу, Ярдли, — а однажды я брал интервью у такого — Ясиро. И вообще я никогда не носил котелок.
— Примерьте, вдруг подойдет, — распорядился он, и оба маляра глядели, как я примерял пыльную шляпу. Не отмщение богов это было, а было это их последнее, заключительное предупреждение. Шляпа оказалась так велика, что наползала на уши. Один из маляров заметил:
— Нее-ат! Это нам не Золушка!
— Сами видите! — обрадованно сказал я. — Не моя.
Миновав Бувери-стрит и суматошную Флит-стрит, шагая по Стрэнду к Чарринг-Кроссу, я решил сдаваться и тихо проговорил: «Сдаюсь». Едва я произнес эту уступительную формулу, как некая дверь отворилась и потом затворилась: точно кто-то зашел в комнату, поглядел на меня и удалился. По наитию я пересек Стрэнд возле метро, вышел на Трафальгар-сквер и разгуливал там, пока не оказался посреди площади, спиной к Национальной галерее. Я был в глубоком рассеянии; меня огибали какие-то автобусы, фургоны, такси. Из-за облаков струился мягкий летний свет и озарял в вышине спину статуи. Я задумался о том, что меня всегда занимало в карьере Нельсона: о решающей роли случая в его жизни с той поры, как двенадцати лет от роду он попал на флот; и тут, пожалуй, настало время заметить, что если кому-нибудь, не исключая и меня, доведется читать это мое жизнеописание, описание второй моей жизни, лет через десять или двадцать, то от всего предыдущего легко может остаться впечатление, будто интересовался я в своих скитаниях только собой. Ничего подобного. Это вовсе не так: попутное узнавание, даже и ненужное, много раз дарило мне живую радость, и я наслаждался воспоминаниями, пускай безличными и бессвязными. Роскошное собрание прерафаэлитской живописи в Манчестере; лодки возле Королевского Солентского яхт-клуба в Ярмуте, куда я наезжал во время оно из Колчестера; болотистые пустоши за Шеффилдом, где я частенько шатался в одиночестве субботы-воскресенья напролет; в Лидсе и то нашлись излюбленные местечки, не говоря уж о Лондоне, в котором я провел столько отрадных лет. И в свой последний лондонский день я собирался завернуть в Национальную галерею и заново поглядеть на несколько любимых картин, особенно кисти Гейнсборо; я опустил глаза от силуэта Нельсона на могучем столпе к ближнему фонтану, и вдруг мне было явлено драгоценное видение прошлой жизни.