Вода в каменной чаше просияла тревожно и странно, точно под первыми лучами рассветного солнца. Зыбкая, сеющая брызги струя фонтана стала радужным предвестием конца грозы. На водяной ряби возникло знакомое лицо, лицо той А., которую через несколько дней мне вновь представят как Ану ффренч. Я даже обернулся направо — посмотреть, не стоит ли она рядом; и понял там и тогда, что, как я давным-давно слабо надеялся и подозревал, у каждого мужчины и у каждой женщины есть иная память, которую я теперь называю ночной, память, затаенная под ярким покровом дневной достоверности прошлого. Эта память идет оттуда, где зарождаются все мифы, она изначальна и первозданна, она животная, как инстинкт кошки в саду, на которую я сейчас смотрю и которая подскребает за собой землю, усердно и тщательно зарывая свой помет — точь-в-точь тигрица на заре веков, кошачья родоначальница времен доэдемского безмолвия. Никакая сила, божеская или человеческая, не может вполне заглушить эти подсознательные отзвуки, столь же внятные, сколь и загадочные, доносящиеся с какого-то НЛО воображения, который по-стрекозиному парит над обрывом вечности. Клянусь тем фонтаном, что впредь буду внимать только такому неслышному лепету и никогда больше — горластым оракулам богов.
Я повидал портреты Гейнсборо, выпил по старой памяти сухое мартини в «Кафе ройял», вкусно пообедал в Сохо, поспел на ирландский почтовый. Поздним утром, сделав кой-какие холостяцкие закупки и возвращаясь к себе в Росмин-парк, теперь густолиственный и цветущий, я краем уха уловил еле слышный лепет, неразборчивый за уютным стрекотаньем газонокосилки. Лишь возле моей белой ограды он снова донесся, как последнее «мяу» котенка с дерева. Я расслышал слово «Занзибар». Я много раз повторил его: оно не связывалось ни с чем, даже с Африкой или Мадагаскаром. Я догадался, что, должно быть, прочел его на какой-нибудь табличке у садовой калитки, по пути мимо «Мелифонтов», «Чаттертонов», «Иннисфри», «Джиллджо», «Мадженты» и «Мадонны». Но почему привязалось именно это слово?
Зайдя в свой палисадник, я увидел у соседнего дома лимонный «ягуар» и рядом с ним знакомую великолепную блондинку: она неловко перебирала в правой руке ключи от машины, прижимая левым локтем к бедру внушительный плоский сверток в коричневой бумаге. Яна, супруга Януса, двуликого божества — один лик спереди, другой сзади, — покровителя всех начинаний. В тот первый день она овеяла меня сандаловым благовонием. Тогда она показалась мне моложе. Нынче она выглядела зрелой тридцатипятилетней (ей столько и было) женщиной, для меня-то, старика, á la fleur de sa jeunesse [7]. Она бы дивно смотрелась верхом — хуже нагая или в купальном костюме: слишком плотно сложена. Голова желтая, как златоцвет; неяркие глаза, дымно-серые или дымно-голубые, темные ресницы — все это было мне памятно еще с первой нашей встречи. Я поздоровался.
Старикам легко завязывать знакомства с молодыми. Для них мы все — иностранные туристы, публика безобидная, пока не заримся на их будущее за неименьем своего. Наше надлежащее время — давно прошедшее. Мы выглядим смешно или нелепо, если притязаем на равенство с ними — в страстях, например; мы омерзительны, если заподозрены в половой жизни после сорока лет. Ишь какие мы живчики! А им в святые покровители годится Гамлет, юнец, который, сам изнывая от вожделения к своей ровеснице, вдруг обнаружил, что его мать, почтенная пожилая дама лет сорока или около того, уважаемая в придворных кругах, оказывается, тоже способна вожделеть. Он взревел: «Лед горит!» — и поклялся дотла изничтожить мировое зло — любовника матери, свою возлюбленную, ее отца, своих школьных приятелей, себя и весь свой род. А не лезь в запретные области, оставайся расплывчатой тенью человека, отжившего в свои пятьдесят с лишним лет, — и в этом качестве знакомься с молодежью сколько хочешь.