Я был в замешательстве. Модильяни умер — в каком бишь? — в 1918-м, уж во всяком случае, до конца первой мировой войны. И задолго до второй он был знаменит и ценился дорого. Должно быть, Лес Лонгфилд — малый с деньгами и с головой.
— Счастливчик вы, однако, — восхитился я, — что можете скупать такие сокровища, как скульптуры Модильяни.
Он рассмеялся и отсалютовал бокалом шампанского.
— Чай!
— Чай?
— Ну, да, Любительский Чай Лонгфилда. А вы не знали? Мои старики — импортеры чая. Неужели же я — да и вообще любой скульптор — прожил бы своим ремеслом?
Я поглядел на работу Модильяни. Алкоголь, наркотики, нищета. Был не в ладах с полицией — чинил непотребства. Нет, тут чаем не пахнет.
— А вы встречали кого-нибудь из тех, кто знал Модильяни?
Он горделиво фыркнул.
— Да еще бы. Я с его вдовой и то виделся.
Я прикусил язык. Как же ее звали. Гербетерна? Габутерна? Она выбросилась из окошка в день его смерти.
— Будете как-нибудь в городе, заходите ко мне в мастерскую, я вам еще кое-что покажу.
Он повел меня обратно в комнатный гомон и провел через переполненную гостиную в маленькую теплицу — с фасада наши дома ничем не отличались, но планировка у них была получше. Он указал на новенький деревянный сарайчик возле садовой ограды.
— Это мастерская Анадионы. Она, знаете, рисует. И очень, кстати, неплохо. Мамаша расстаралась: ее подарок. Ну-ну! Вот, значит, мы и встретились! Боб Джим Джо Янгер! А ну-ка, выпьем по такому поводу!
Мешанину имен я оставил на его совести. Легче легкого было отделаться от него в сутолоке, пообещать, что мы вскоре непременно встретимся, благо живем рядом; проще простого было зарыться в шелестящую шелуху окружающих разговоров.
Я было собрался улизнуть к себе, в дом номер 17, но Анадиона снова воздвиглась передо мной, на этот раз в сопровождении низенькой, стройной, широко улыбающейся белокурой женщины возраста, вежливо говоря, неопределенного — и сначала она показалась мне уменьшенным воспроизведением физического облика Анадионы, прямо-таки ее анаграммой; но, приглядываясь, я заметил, что талия у матери тоньше, шея длиннее, а сияющая белозубая улыбка куда увереннее — улыбка покорительницы сердец. Я сравнивал мать и дочь пять долгих лет: теперь могу еще добавить, что и глаза у нее были вдвое больше (у Анадионы до смешного сощуренные), и ее нежная смуглота, пышные соломенные волосы и матовая кожа — все вопреки предположительному возрасту — были искусным и живым торжеством над всевластием времени: где уж до нее бедняжке Анадионе с обветренными щеками и короткой мужской стрижкой! Анадиона представила меня.
— А это мистер Янгер из соседнего дома: мне почему-то выдумалось, будто я его давным-давно видела у тебя на Эйлсбери-роуд. Мистер Янгер, это моя мать.
Но тут подошли два запоздалых гостя, и хозяйка вернулась к своим суматошным обязанностям, а мы с миссис ффренч обменялись приветственными вежливостями, после чего она повелительно сказала:
— Пойдемте посмотрим автопортрет Анадионы, который она нарисовала в двадцать два года. Я его сегодня подарила ей на новоселье в обмен на свой портрет работы одного моего друга с Занзибара, написанный, — с кокетливым вздохом, — когда я была помоложе. Мы этими портретами обмениваемся каждый год. Так оно экономнее, да и не успеваем друг другу надоесть своими подобиями.
Затем, к моей большой досаде, она повернулась спиной и пошла в комнату направо, очевидно убежденная, что я послушно последую за нею — я, впрочем, так и сделал. Потом я говорил ей, что она напомнила мне королеву Викторию в миниатюре: та, говорят, если желала сесть, неважно когда и неважно где, в каком доме или дворце, просто сгибала колени и садилась, в полной уверенности, что распорядитель-стулоначальник тут как тут и уже подставил кресло ей под седалище. Я послушно последовал за нею через две переполненные гостиные в пустую комнату. Там она крепко взяла меня за руку и отвела в угол подальше от двери, из-за которой доносился неумолчный галдеж. Она остановилась перед автопортретом насупленной Анадионы, обернулась, бросила мою руку и, яростно сверкнув собачьими глазами навыкате, адресовалась ко мне:
— Бобби! Где тебя черти носят целых шесть месяцев?
Прикосновение нежной, теплой, пухлой руки было живительно. Что это такое? Горняя весть? Или просто взбадривают? Тогда я заметил только одно — как изящна она была в своем гневном порыве; давно забылся вкус ее губ и неповторимый тембр ее голоса, но яснее прежнего и больше, чем вся ее телесная прелесть, помнится это ее изящество, одушевляющая способность самозабвенно переживать любое минутное волнение, ничуть не утрачивая своей природной грации и спокойной осанки. Теперь, когда ее нет на земле, я, кажется, понимаю, чего ради мне было дозволено заново испытать это несравненное и длительное блаженство, повтор былой жизни. Мне возвратили ее, чтобы провести лабораторный опыт и таким образом насмешливо наблюдать взрослое человеческое существо — как оно в сходных или почти аналогичных условиях ведет себя второй, третий или четвертый раз.